Есть особый род литературы, в котором главную роль играет чередование нескольких постоянных тем в разной аранжировке, строго организованное и продуманное повторение ключевых лейтмотивов, из которых и складывается сложная прозаическая полифония. В романе Окуджавы, собственно, действуют не люди, а музыкальные темы, и пространство его пронизано системой лейтмотивов: уже упомянутое восклицание «Господибожемой!», его грузинский аналог «Равкна» – «Что поделаешь!», мятлевские припадки, возглас госпожи Ладимировской «мы – Бравуры!», некрасовская цитата – «Помнишь ли труб заунывные звуки, брызги дождя, полусвет, полутьму…». Это не проза, а музыкальная драма, опера, балет, с внезапным исчезновением и появлением побочной темы (судьба Александрины, например), с ритмизацией целых абзацев, с чередованием коротких и длинных глав, плавных и отрывистых фраз, проза, где целые страницы посвящены перечислениям, музыкально-монотонным нанизываниям реалий и деталей, – но, собственно, только так и можно писать прозу, в которой от человека ничего не зависит, а главное действующее лицо – Сила Судьбы.
Браться за масштабный исторический роман без историософской концепции – дело почти безнадежное, но «Путешествие» – роман не столько исторический, сколько мистический (сам Окуджава часто называл свои сочинения «фантазиями»), в нем хватает гротеска и прямой гофманианы. Взять хоть сквозную – и тоже звучащую то пианиссимо, то крещендо – тему мятлевского дома, который медленно ветшает на протяжении всей первой книги и рушится сразу после бегства героев. Вообще для «Путешествия дилетантов» характерно странное сочетание толстовской «высоты взгляда», исторической концепции, всячески отрицающей роль личности в истории, – с гофмановской фантастической традицией, но если вдуматься, ничего удивительного в таком сочетании нет, оно как раз закономерно. Где ничего не могут люди – а их бессилие постоянно подчеркивается на протяжении книги, идет ли речь о несчастных влюбленных, о жандармах, об императоре, – там действуют силы иррациональные, мистические, и именно их музыку призывает слушать Окуджава (вполне по-блоковски). История не имеет ни социального, ни нравственного, ни, боже упаси, политического смысла: лишь музыкальный. Лишь двуголосие трубы и флейты, «труб заунывные звуки» и одинокая флейта пьяного солдата, который играет самому себе, шагая куда-то по закатной Твери, – создает сквозную тему, тоскливый, грозный, трепещущий, плачущий и протестующий звук. И стремиться надо лишь к тому, чтобы ничем не замутить этого звука, чтобы на фоне Песни Судьбы вести собственную тему и чтобы все это по возможности красиво звучало; сосредоточенность на этом и роднит Мятлева и Лавинию – двух дилетантов, которым смешны чужие хитроумные затеи. Именно это эстетическое восприятие жизни, гнетущее и гордое чувство своей неуместности в ней, сосредоточенность на бесполезном, ирония, презрение к опасности, затравленность, деликатность – все, что входит для Окуджавы в понятие дилетантизма и тесно связано с классическим русским понятием чести, – сближает героев, и тут Окуджаве принадлежит явное первенство в изображении любви как братства обреченных.
Ведь «Путешествие дилетантов» – и в этом безусловное величие книги – весьма специфический роман о любви: физиологии в нем нет совершенно. Читатель остается в неведении, «было ли что-нибудь» между Мятлевым и Лавинией до бегства или их свидания были безгрешны; их ночлеги в гостиницах описаны с предельным, удивительным даже для русской прозы целомудрием, – мы только и узнаем, что Лавиния обещает князю не засыпать без него (и тут же засыпает, переутомленная). Они предаются разговорам, раздумьям, произносят витиеватые и пространные монологи, плачут, ликуют – но ничего плотского в этом влечении словно и нет, хотя Мятлев и вспоминает с умилением об острых ключицах и темно-русых локонах господина ван Шонховена. Но в том-то и дело, в том-то и мучительная, неразрешимая острота главного конфликта: любое плотское влечение – лишь ничтожно малая часть той всепоглощающей страсти, которая владеет Мятлевым и Лавинией и которая ни в чем не может найти удовлетворения. Сила, пригнетающая их друг к другу, – именно братство в отверженности, в категорической неуместности, в выпадении из контекста; Лавиния и Мятлев не желают играть по навязанным правилам, они проницательны, остроумны, милосердны, их союз – взаимное тяготение двух существ редкой и драгоценной породы, отнюдь не сознающих себя богами, не чувствующих ни малейшего высокомерия, скорее напротив – сознающих свое избранничество как бремя, не понимающих, за что на них это обрушилось. Наиболее естественным состоянием таких людей становится бегство от мира – в себя, в нору, в сельское убежище; но если уж они встретились и тем бросили вызов всему миру – им ничего не остается, кроме бесконечного блуждания по свету, потому что взаимная страсть выпускает на волю, делает явным их тайное преступление: преступление инакости, нездешности, дилетантизма.