– Что ты, что ты, – говорю я, – зачем это? Меня ж не ранило, не задело даже… – Но мне страшно уже. Где-то там, внутри, под сердцем, что-то противно копошится.
– Снимай, говорю, гад!
Я опускаю стеганые ватные штаны. Левое бедро в крови. В белой кальсонине маленькая черная дырочка, и оттуда ползет кровь… Моя кровь… А боль затухает… только голова кружится. И тошнит немного.
– Это ложкой, да? – испуганно спрашивает Сашка. – Что же это такое?
– «Рама», – говорит Коля, – хорошо, что не в голову.
Ранен!.. Как же это так? Ни боя, ничего. В тишине вечерней. Грудью на дот не бросался. В штыки не ходил. Коля уходит куда-то, приходит, снова уходит. Нога не распрямляется.
– Жилу задело, – говорит Сашка.
– Что ж никто не идет? – спрашиваю я. – Я ведь кровью истеку.
– Ничего, крови хватит. Ты вот прислонись-ка, полежи.
Приходит Коля. Приводит санинструктора. Тот делает укол мне:
– Это чтобы столбняка не было.
Перебинтовывает. Меня кладут на чью-то шинель. Кто-то приходит и уходит. Как-то все уже неинтересно. Я долго лежу. Холода я не чувствую. Я слышу, как Коля кричит:
– Замерзнет человек! Надо в санбат отправлять, а старшина, гад, машину не дает.
Кому это он говорит? А-а, это комбат идет ко мне. Он ничего не говорит. Он смотрит на меня. Может быть, сказать ему, чтобы велел сапоги мне выдать? А впрочем, к чему они мне теперь?.. Подходит полуторка. На ней бочки железные из-под бензина.
– Придется меж бочек устроиться, – слышу я голос комбата.
Какая разница, где устраиваться.
Мне суют в карман какие-то бумаги. Не могу разобрать, кто сует… Какая, впрочем, разница?
– Это документы, – говорит Коля, – в медсанбате сдашь.
Меня кладут в кузов. Пустые бочки, как часовые, стоят вокруг меня. И машина уходит. Все. Я сплю, пока мы едем по дороге, по которой я двигался на север. Я сплю. Без сновидений. Мне тепло и мягко. Бочки окружают меня.
Я просыпаюсь на несколько минут, когда меня несут в барак медсанбата.
Укладывают на пол. И я засыпаю снова».
«Школяр» – вещь сновидческая, все происходит в тумане, неясно – что, куда, зачем… Фотографически точное воспроизведение первых дней на войне, когда от недосыпа и недоедания все спутано: есть, конечно, интерес к молоденькой связистке или огорчение по поводу отсутствующей ложки, или досада из-за того, что и не повоевал совсем, а ранило. Но этой раной, этой летавшей над позициями «Рамой» – немецким самолетом-разведчиком, который и стрелял-то для развлечения, – Окуджава был, как ни странно, спасен. Сам он об этом написал двадцать семь лет спустя:
И хотя стихотворение это – «Душевный разговор с сыном» – в высшей степени иронично, думаю, он действительно полагал, что дешево отделался. Потому что активных боевых действий на его долю больше не выпало. Говоря в стихах о ста днях своей службы, он не преувеличивает и не преуменьшает: