Всё время, пока меня везли, я не имел возможности здраво оценить события. Какое уж тут здоровье, если напичкали бог знает чем. Только подъезжая к Москве и глядя через зарешёченное окошко автозака на проплывающий мимо зимний пейзаж, я стал понемногу осознавать, где я и что со мною сделали. Но вот почему – это оставалось для меня загадкой.
Понял я лишь одно – в этом деле самые фантастические домыслы напрасны. Всё потому, что столь серьёзный, деловой подход – речь о том, как было обставлено это похищение – однозначно указывал на заинтересованность в самых высших сферах. Кто всё это организовал и кому я умудрился помешать – эта мысль мучила меня, пока вели по коридорам, пока в одиночной камере отлёживался два дня. Увы, мне в голову не пришло связать всё это ни со звонком Трубчевского, ни с неожиданным визитом Алекс. И даже теперь, оказавшись в этом кабинете, я продолжал спор с самим собой – всё ли я сделал так, как следовало, или где-то сплоховал?
Передо мной сидит немолодой уже человек с глубокими залысинами на продолговатой голове и лицом школьного учителя, уставшего от бесконечного вранья учеников и ещё больше – от необходимости ставить двойки. На столе, в свете настольной лампы, особенно ярком в тусклом полумраке комнаты, лежит раскрытая папка с документами, и человек, лицо которого в тени, неторопливо просматривает один документ за другим, перекладывая их слева направо. Я заворожённо слежу за этими монотонными движениями и оказываюсь совершенно не готов к тому, что сидящий за столом, продолжая рассматривать очередную бумагу, вдруг неожиданно обращается ко мне:
– И что же мне с вами делать? – и после короткой паузы зачем-то добавляет: – А?
Я тупо молчу, не решаясь что-нибудь сказать. Одно дело прочитать трагическую исповедь бывшего зэка и совсем другое – оказаться вот так, лицом к лицу со своей судьбой на ближайшие семь лет колонии строгого режима, притом без малейшей надежды на амнистию.
– Как же это вы, Михаил Афанасьевич, так вляпались? – снова спрашивает ведущий допрос, и снова после паузы добавляет: – И зачем?
Тут, вероятно, следовало бы пасть на колени и, воздев трясущиеся мелкой дрожью руки к сидящему за столом, прокричать:
– Не губи, батюшка! Всё с дуру! Бес попутал!
Но я опять молчу. Что-то подсказывает мне – ещё не время каяться.
– Вы что же думаете, вам всё можно? – продолжает допытываться то ли дознаватель, то ли следователь. А кто его разберёт? Другой бы на его месте от нетерпенья уже давно побагровел, но тут, видимо, проявилась специфическая реакция организма. Лицо его покрылось сетью мелких морщин, совершенно не изменившись в цвете, а глаза… глаза явили мне свидетельство столь глубокого страдания, что я даже усомнился, а кто же кого на самом деле тут допрашивает?
Но всё разъясняется само собой, потому что слышу:
– Уж как мне не хочется вас к стенке ставить, а ведь, наверное, придётся.
Молчу. Даже если б захотел, не в состоянии ничего сказать. После такого заявления в голове ни мыслей, ни слов… даже нескольких букв не обнаружится.
– Так что, будете продолжать работать на Антанту?
– Это не я! – только и смог произнести. Челюсти словно свело, язык намертво присох к нёбу, и приходилось делать немалые усилия, чтобы произнести хотя бы что-то внятное.
– Как же не вы? Вот передо мною ваша рукопись. Тут все факты изложены в хронологическом порядке, причём предельно коротко и ясно. Да следователю тут делать нечего, обвинительное заключение практически готово. Осталось только сформулировать приговор.
– Но я же всё это, вы меня простите, выдумал! – кричу.
– Ну вот опять. На вашем месте я бы сразу в содеянном признался. Ведь сколько бумаги исписали, сколько чернил на это извели, и всё только для того, чтобы кого-то разыграть? Нет уж, позвольте не поверить.
– Но это не розыгрыш! Это высокохудожественная проза.
Похоже, я слегка переборщил. Даже дознаватель усмехнулся.
– Так ваша фамилия как? Часом, не Гоголь? Может, Чехов? Что вы мне байки тут рассказываете? От вас же за версту контрреволюцией несёт, – и, враз переменив тон, как заорёт: – Фамилии! Адреса явок! Степень личного участия в этом преступлении!
– В каком? – я по-прежнему не в состоянии понять.
– Долго будем голову морочить? – следователь порылся в бумагах на столе. – Вот же чёрным по белому у тебя написано, что нелегально прибыл в Париж. Встретился с эмиссаром белоэмигрантского центра, с князем… как его… и через несколько дней вернулся в Москву. А дело представил так, будто всё время провел, лёжа кверху пузом на песочке где-то под Саратовом, на Волге.
– Простите, я что-то не совсем… Мне кажется, что вы здесь путаете. Я ничего не представлял, да и не мог я сам собой прибыть в Москву. А всё потому, что был же анонимный донос в советское посольство, ну а потом его, то есть меня похитили и вывезли в Россию.
– Нет, это ты всё стараешься запутать. Взяли тебя два дня назад прямо на репетиции в театре, вот потому ты здесь. Я же спрашиваю, чем ты в Париже этим летом занимался, – следователь уже терял терпение. – Тебе же русским языком говорят, что доноса никакого не было!