Грудной ребенок — это забота о пеленках, кормлении, о сне... А какая пытка — каждая кормежка младенца, когда вся грудь в трещинах, распухает и гноится и даже прикосновение рубашки к ней так болезненно, что трудно удержаться от стона. В дороге не уберечься от инфекции. Так моя мама мучилась со мною в прокуренном вагоне и на палубе грязного суденышка на глазах чужих людей и терзающегося собственным бессилием мужа.
После тяжелейшей дороги, которая длилась почти месяц и вымотала все силы, — вот он, город Тара. Место ссылки.
Наверняка все было там похоже на манделъштамовскую Чердынь: «жилищный кризис, и ссыльные ютились по углам...» Каждые три дня — отмечаться у коменданта: ставить печать на бумажке, которая заменила все документы. Комендант наверняка из той же когорты, что ставил печать на бумажку, выданную Осипу Эмильевичу Мандельштаму: «Это был человек гражданской войны... Он всегда прислушивался к своему классовому чутью... а это к добру не приводило, ведь никогда не угадаешь, на что оно толкнет...»
Каково моей больной матери было стоять в этих очередях к коменданту, которые выстраивались раз в три дня у конторы, где властитель судеб решал в соответствии с указаниями классового чутья, кому жить, кому умереть.
Эта очередь, где все говорят шепотом, все подавлены и измучены тяжелым бытом, неизвестностью, нищетой... И — неприязненные взгляды проходящих мимо местных жителей, которым не нравится это скопление лишних ртов в их бедном городишке. Наверняка — всякие реплики, может быть, и угрозы...
Чердынские ссыльные — знакомцы Мандельштамов поставили перед собою цель: «сохранить человеческое достоинство» .
Однако Надежда Яковлевна и Осип Эмильевич оставляли за собой и право ускользнуть от своих мучителей в ...«самоубийство»: «Мысль об этом последнем исходе всю жизнь утешала и успокаивала меня...»
И эта же мысль все больше овладевала моей мамой. Ей казалось — это выход! Для нее он был тем привлекательней, что она хотела спасти моего отца и меня от тягот своей участи. Она думала, что она — тот камень, который тянет на дно всю семью... Ее любовь и ее гордость восставали против жалкой участи в дремучем захолустье такого талантливого ученого, каким был мой отец. Она видела, что он здесь надорвется, пытаясь прокормить нас с нею, будет страдать и гибнуть. Любое бремя он был готов взвалить на свои плечи ради нее, а она не могла принять такую жертву.
Прежде чем окончательно решиться, она упрашивала его оставить ее одну в ссылке и уехать с ребенком, пока тепло и не начались дожди и холодные ветры. Он писал об этом дяде Ване, ее дяде, доброму, религиозному человеку:
«Оставить ее? Я ее люблю больше жизни. И не могу так подло поступить...»
Она послала моего отца на почту — посмотреть, нет ли письма или телеграммы от бабушки Жени или дяди Вани. Он боялся оставить ее, потому что она была на себя не похожа: то металась и плакала, то замыкалась в себе, молча сидела у окна, за которым куры ходили по мокрому огороду. Но она стала так надрывно плакать: «Там пришла телеграмма, я это чувствую», — что он смирился, пошел на почту, а с полдороги повернул назад, побежал, — очень уж страшно и тяжко ему стало. Он ворвался в дверь номера и увидел, что она мертва. В поспешной записке, которая была приколота к моему одеялу, он прочем:
«Срочно вернись с ребенком в Москву. Когда мама освободится, отдай ей ребенка. Работай. Женись. Живи!»
В самом начале всего этого ужаса она словно была на грани помешательства. Не могла ни на минуту оставаться одна... А потом вдруг успокаивалась. Но все о чем-то размышляла и молчала. Может быть, вспоминала одну свою давнюю, почти детскую идею:
«Я люблю жизнь. Странная и непонятная, она безмерно хороша... Я люблю еще жизнь потому, что не боюсь ее. Она мне подвластна, не я ей. В любой миг, когда захочу, смогу прекратить жить. Я не боюсь смерти, а потому люблю жизнь. Мне интересна смерть. Я хочу знать ее, быть может, узнаю что-либо через нее... »
Потом он написал из Тары, как все случилось:
«Состояние Тамары еще ухудшилось только что перенесенной малярией с температурой 40. Последний удар — этот отъезд. Психиатр признал у нее пограничное состояние шизофрении. Во время сборов состояние было...» — письмо он не смог закончить.
Шизофрения... Наивный московский психиатр! Мандельштамам в Чердыни попалась врачиха, лучше понимавшая, в чем дело. Она дала Надежде Яковлевне добрый и очень разумный совет — не показывать Осипа Эмильевича, который вдруг «сошел с ума», психиатрам и не отдавать его ни в какое лечебное учреждение. Надежда Яковлевна замечает: «Этот совет я приняла и хорошо сделала: «это» - у них действительно проходит... Но я бы хотела знать, как «это» называется в медицине, почему оно поражает такое количество подследственных...»
Не только подследственных «это» поражало, ссылаемых тоже.