Мой замысел, первоначально смутный, зачаточный, все разрастался, как вырастает дерево из мелкого семечка [нрзб] и вот, совсем немного изменив ракурс или, скажем, точку зрения, я себя обнаружил в каком-то вовсе другом ландшафте, – или, верней сказать, объеме, охвате [?] – чем тот, что был нам с малолетства привычен. Уточню, что не тот переменчивый ракурс, который зависит от нашего настроения, которому и мысль еще как подвластна. Типа: что в бодром состоянии духа для тебя гора, в дурном расположенье – яма. Нет, мой новообретенный простор был не переменчив, а неотступен, надежен до истеченья веков. Описать его? Тут нужна рука (разумеется, и душа) великого живописца, а я всего-то график. Самый упоительный, дивный пейзаж, самый выразительный ландшафт в моем описанье делается схематичен, скорей, системой эмоциональных помет. И он будто безлюден (может, обесчеловечен? – странное слово, но довольно-таки верное), коль там могут освоиться лишь только плоские человечки, одушевленные произволом моих страстей.
Увы, мысль моя обильно плодит схемы, притом что воображенье цветисто и даже безумно. Да и как точно опишешь, если это, в общем-то, и не место, не местность, а настрой души, будто ее басовая струна или возвышеннейшая, пронзительная органная нота, затаенная в ее самых глубинах? В общем, верь мне, что местность эта вселенского размаха, – разумеется, превыше нашего паскудного бытования. Это и есть пространство моего творчества, параллельное или, может, скорей перпендикулярное вашему, избавленное от всего излишнего, наносного и сомнительного. Ты можешь сказать, что она плод моего воображения. Коль так, то он спелый, до конца вызревший.
Красива ли местность? Кому-то могла показаться и депрессивной, как тот вмурованный в смоляную капельку миг, что не доступный ли нам образ вечности? Вовсе не была похожа, к примеру, на солнечные поля Прованса или, скажем, горделивые савойские взгорья, с вознесенными на пик будто игрушечными замками. Или, допустим, на исполненные тихой прелести пейзажи Средней России. Короче говоря, эта местность, которую я созерцал умственным взором, ни в чем не походила на те, где нам с тобой – помнишь? – довелось испытать чувство едва ль ни пантеистического восторга.
И все же, да, красива, но красотой глубокой мысли, неподдельного чувства, героического порыва. Может быть, сродни величаво-мрачной Иудейской пустыне, восходящей от Мертвого моря к Вечному Граду. Место было вроде и незнакомое, но и не вымышленное, будто наша потерянная самость, задремавшая у изначала путей, которая [конец предложения зачеркнут, над строчкой три вопросительных знака]. Образ наверняка неслучайный. У меня брезжило о нем некое смутное, ранящее воспоминание. Кто знает, может, это память о грозных и плодотворных ландшафтах той самой планеты, откуда я родом? Он вовсе не пугал. Его суровость была отнюдь не напускной, однако в нем угадывалось благородство, прямота, затаенная сила, бесполезная в мирках нашего убогого благоденствия. Мрачноватая, будто б и скудная местность, она внушала благоговение, была сродни упорной мысли иль истовой духовной сосредоточенности, – здесь ожиданье сгустилось до масляной плотности, оттого никак не могло оказаться тщетным. Тут было невозможно обжиться, ибо место не предполагало праздности, быта, душевной лени. В моем представлении, так могло б выглядеть роковое поле Армагеддона накануне последней битвы: все тут было обетованьем, но покамест не свершеньем.
Как видишь, она вовсе не так уж благостна, отнюдь не скажешь, что я угодил из требовательного мира в некий все же уют своих мысли и чувства. Тут не покой душе, а тревожный вызов, однако все важно и овеяно благородством изначального мифа. А природа вовсе не равнодушна, как земная, а взыскующа. [Нрзб] целиком непредвзятый взгляд, не синоним ли почти полной слепоты или, по крайней мере [нрзб]. Тут угадывались заначки памяти, до поры хранившиеся под спудом прожитых лет, притом ничто не воняло ни типографской краской, ни книжной пылью. Ничего здесь не казалось ложным или излишним, все первично и необходимо. И чувствовалось, что тут царит непреложный закон, в отличие от тобой чтимого уголовного кодекса, где преступник уравнен с пророком. (К чему такое изобилье законоположений и всевозможных правил? Ты ведь помнишь мою старую няню: она прожила свой век безгрешно и достойно, опираясь даже не на десять, а на всего два-три, максимум четыре, моральных принципа.)