Как видишь, в целом к своему автору я, хотя и строг, но справедлив: отметил и достоинства, и недостатки, притом что у литературного героя, как и у человека жизни, всегда больше претензий к своему существованию, чем удовлетворенности им. К автору я испытывал двойственное чувство: с одной стороны, мой предполагаемый кукловод вызывал у меня естественное раздражение, с другой – все ж мы с ним не чужие. Разумеется, не совпадаем целиком, но родственны в важнейшем: так выходит, что его беда – моя беда, его загвоздка – моя загвоздка, его победа – моя победа, его пораженье – мой провал. Он, конечно, объемней, чем я, пред ним распахнуто небо, его молитва – молитва в полном смысле, моя же – бессильная мольба пред замкнутыми небесами. Его ждут ад или рай, а я способен лишь приобщиться к его аду и раю. (Но, кто знает, может, и существует некий Лимб литературных героев, откуда они навевают человечеству дивные иль, может, грозные сновидения, где они сами собой завершают оборванные сюжеты и пестуют новый миф, что в срок овладеет миром ему на счастье или на беду; где будто сами себя додумывают недодуманные мысли.) Он – человек во всей истинно человеческой силе и слабости, мне ж приятно думать, что я выраженье лучшего в нем – сгущенье творчества, мысли и ответственности. Я недоступен Божьей Благодати, но зато надо мной не тяготеет первородный грех. (Но ведь, может, он, мой автор, именно меня-то и преподносит небесам, для которых у него нет другого дара?) Он реален, а я только воображение. Зато он-то смертен (позже, как увидишь, я это признал даже его преимуществом), а я могу лишь тихо и немучительно угаснуть в общечеловеческой памяти. А то и вовсе там не оставить следа, будто меня и не было, – иль, может, сохраниться пыльным томиком во всемирной библиотеке, унылой, будто колумбарий. Он изначально предан смерти, своей черной матушке, образом которой напитана каждая страница моей (точней, его) книги, моя же смерть все ж для меня, что ли, не судьбоносная угроза (притом и гибели автора я не предстою, ибо она мало отразится на моем существовании). Иногда мне казалось, что я вовсе не подвержен времени, а так и буду бродить по эпохам неким, если можно выразиться, бумажным Агасфером. Как тут не пожалеть моего несомненно смертного и смятенного создателя, который умеет упрощать сложное, и отчаянно путается в простейшем? Впрочем, для меня-то он бессмертен, ибо вовеки веков мой автор, а я его герой.
Конечно, ощутив себя книжным героем, я пережил омерзительное чувство. Однако ты знаешь, что я долго грустить не привык, вскоре мне сами собой приходят утешительные соображения. Да, автор первичен, а я вторичен. Казалось бы, очевидно! Однако все ж тут поставим знак вопроса. Так-то оно так, но, сам знаешь: нередки случаи, когда герой побеждает автора, будто бы силой отнимает первородство. Каждый творец отчасти алхимик, он будто взращивает гомункулуса (уж какой выйдет – Франкенштейн или Галатея), который потом живет своей жизнью. Герой всего лишь марионетка? Ха-ха! Возьмем, к примеру, чтоб не мелочиться, самого Гамлета, величайшего из всех литературных героев: так он своего автора, можно сказать, стер в порошок, сглодал и косточек не оставил, оттеснил словно б на обочину истории, даже и вовсе поставил под вопрос его историческое существование. Гамлет, какой уж там принц, он король, даже император гуманитарии, пуп человеческой цивилизации, а его скромнейший, весьма ненавязчивый автор без внешности и с только ошметками биографии, разве что исторический казус или, скажем, филологический ребус – вековечная увлекательная задачка для конспирологов-любителей. Условный Шекспир стал сам чем-то вроде литературного героя, притом отнюдь не из первостепенных, а его Гамлет (или правильней сказать «Гамлет и его Шекспир»?) в веках лишь крепчает, впитывает все новые смыслы, живет своей величавой жизнью, погибнув уже миллионы раз на театральных подмостках.