Берберова, с которой пишущему эти строки довелось однажды долго говорить о Бунине и Набокове, была, конечно же, права и неправа. Не станем здесь углубляться в подробности детства, юности и взрослой жизни Бунина и той роли, которую играли в них сначала православие и толстовство, а затем восточные религии. Авторское мировоззрение Бунина, которое следует из его произведений, – не говоря уже о его путешествии в Святую Землю, описанном в сборнике «Тень птицы», или о его библейской поэзии, – представляется мне глубоко иудео-христианским, с ударением на мифопоэтику Ветхого Завета. При этом для Бунина характерно картезианское мышление. Как для Декарта в его «Размышлении Третьем», существование Бога и божественный миропорядок для Бунина был аксиомой. Он не исследовал космологию мира в своих произведениях. Бунина как философа человеческого существования волновали те вопросы, которые может постигнуть земной ум, ограниченный силой земных желаний.
Мировоззрение Бунина и его «скрытый модернизм» (термин изначально предложен Джоном Бёртом Фостером[205]) происходили из глубокого интереса к экстремальным проявлениям желания в XX веке. Художественная одержимость смертью, ярко выраженная в рассказах 1910-х годов и достигшая апогея в «Темных аллеях», отражала не столько интерес Бунина к посмертному существованию сознания, сколько знание о том, что смерть прерывает радости земного бытия, которые писатель воспевает в своих произведениях. На фоне бунинских размышлений о мимолетности жизни (см., например, канонизированный Львом Выгодским рассказ «Легкое дыхание»), в основном унаследованных из Книги Экклезиаста или таких античных поэтов, как Гораций, вопросы современной метафизики у Бунина немногочисленны.
Итак, вернемся к реконструкции парижской встречи двух писателей в январе 1936 года. Бунин увидел в Набокове писателя, уже находившегося вне пространства русской классической литературы, которое Бунин считал исключительно своим. Это был уже не экзальтированный юноша-поэт, поклонник стихов Бунина и автор восторженных писем, а зрелый писатель, ясно представлявший свое место в литературе и не нуждавшийся в принадлежности к той или иной традиции или школе, кроме «школы таланта»[206]. Набокову еще предстояло написать свои лучшие рассказы, включая «Весну в Фиальте» (1936) и «Облако, озеро, башня» (1937). Однако коридоры русской культуры – и русского языка – становились слишком тесны для него, и такой проницательный человек, как Бунин, не мог этого не понять. Смесь разочарования, желчности, ревности и продолжающегося восхищения талантом Набокова…. Именно так можно описать отношение Бунина к Набокову в конце 1930-х годов. Берберова вспоминала, что Бунин «терпеть не мог» Набокова, «называл дураком»[207]. Те, кто знал Набокова и Бунина в конце 1930-х, а потом уже после войны, свидетельствуют о бунинских нелицеприятных замечаниях в адрес Набокова. Например, в 1937 году Зинаида Шаховская начала статью о Набокове в бельгийском издании La Cit'e Chr'etienne со ссылки на разговор с Буниным, происходивший в июле 1936 года, то есть уже после январской встречи с Набоковым, позже описанной в его автобиографиях. Бунин, писала Шаховская, говорил о молодых писателях, что они «не знают своего ремесла» («les jeunes ne connaissent pas leur m'etier»). «А как насчет Набокова?» – спросила журналистка. «Celui l`a appartient d'ej`a a l’histoire de la litt'erature russe. Un monstre, mais quel 'ecrivain», – отвечал Бунин («Этот уже вписал себя в историю русской литературы. Чудовище, но какой писатель»)[208]. Так реагировал Бунин на феномен Набокова всю оставшуюся жизнь. Что касается Набокова, то о восприятии последующих встреч с Буниным можно судить по таким его словам: «Почему-то мы с Буниным усвоили какой-то удручающе-шутливый тон, русский вариант американского kidding, мешавший настоящему общению» (Набоков ACC 5: 564)[209].