Лишив секс свободы, общество стало использовать его как элемент сублимации, отвлечения от бунта. Секс же изначально означает свободу, о чем писал еще Берроуз, которого не мог не читать Лимонов: «Именно секс минует цензора, протискивается между комитетами и бюро, поскольку всегда есть пространство между — в популярных песенках и второразрядных кинофильмах, — он разоблачает всю гниль Америки…»[231] Наконец, с помощью индустрии развлечений секс всячески профанируется, низводится до «фильмов-анекдотов о любви», по принципу которых людям и предлагается выстраивать собственные отношения. Можно вспомнить «Маркса секса» Уэльбека (Лимонов знал его лично по редакции французского журнала «Идиот», о чем пишет в «Книге мертвых»), много писавшего о том, что либерализация сексуальной жизни привела лишь к тому, что секс стал еще одной рыночной ценностью (эта мысль развивалась им в романе «Платформа», где герой разрабатывает бизнес-план по массовой организации секс-туризма; этот план, финансово выгодный, терпит крах только из-за теракта). Уэльбек также сокрушался по поводу того, что секс перестал быть свободным, стал частью государственного подавления человека — хотя бы потому, что созданный обществом идеал финансово благополучного и сексуально привлекательного человека фрустрирует, является причиной психологических комплексов у тех, кто не может в полной мере соответствовать этому искусственному идеалу. Об этом отсутствии «сексуальной комфортности» в современном мире Лимонов рассуждает в «Другой России»:
«Заметьте, что в революциях средневековья речь идет всегда о глобальном освобождении человека, со всеми потрохами, с детородным органом — органом наслаждения, освобождения всего тела. На самом деле обобществление жен важнее проблем имущества. Почему секты проповедовали свальный грех или аскетизм? Потому что понимали важность тела. Это позднее тело спрячут, затолкают подальше, объявят вне закона. Великолепное же, здоровое, разнузданное средневековье мыслило не абстрактными цифрами и выкладками "Капитала", исключительная ценность сексуальной комфортности была понятна сама собой»[232].
Закрепощение секса, вызванное страхом перед возможностями освобождения человека, заложенными в нем, вызвало, по Лимонову, исключение из пары «секс-конфликт» «конфликтного», мускулинного, чреватого бунтом второго составляющего: «Внимательно присмотревшись к идеалам санаторной молодости, можно, однако, понять, что санаторная цивилизация исповедует не культ молодого мужчины — атлета и солдата (его исповедовала Древняя Греция и, как нам известно из картин, статуй и фильмов, — НАЦИЗМ), но культ подростка. Ибо санаторная цивилизация боится мужчины»[233]. Об феминизации мужчины писал и Мисима в одноименной главе в своих комментариях к «Хагакурэ»[234].
Трудно оспорить утверждение Лимонова о том, что секс используется в тоталитарном обществе для сугубого подчинения индивидуума посредством вторжения в его сугубо частную жизнь, что личное начало подавляется Системой в угоду обществу. Впрочем, можно отметить, что это же происходит и в том случае, если индивид посвящает себя целиком делу революции: человек оказывается в подчинении — служению партии, строго регламентированному распорядку жизни, партийным интересам, своему партийному лидеру, наконец. То есть происходит та самая подмена личного общественным, против которой выступал изначально Лимонов и, в меньшей степени, Мисима, и о которой писал еще Маркузе в «Одномерном человеке» («…предается забвению противоположность частного и публичного существования, индивидуальных и социальных потребностей»),
В данной трактовке тема страсти к женщине уже не нужна, идеология — конформистская или протестная, не суть важно — занимает ее место: «Я ушел, презирая обоз: женщин и детей. Я всегда чувствовал себя солдатом и с удовольствием оставлял обоз, когда мог»[235]. В этом, кстати, также отголосок эстетики Мисимы, из которой он исключил как женщин, так и детей. Для позднего творчества Мисимы была характерна и переоценка роли секса, отведение ему более низкой роли — о том же пишет и Лимонов. Женщины — «ужасно эфемерные создания», и они исчезают как с его страниц, так и из жизни: «Женщины долгое время занимали в моей жизни центральное место. Только в 1976 году я их детонировал вместе с Еленой. Уже Наташа Медведева делила свой подиум с Судьбой и Литературой, а в последние годы жизни и с Войной и Политикой. Начиная с конца 80‑х годов, женщина стремительно падает даже с того жалкого подиума, куда я ее сам поставил в 1976 году, когда сверг с пьедестала»[236].
В смерть бултых