– Не знаю, – ответил я, едва удержавшись от пожатия плечами, – все мировые судьи, стоит тебе произвести этот жест, тут же начинают тебя ненавидеть. Они говорят, что это знак плохого воспитания.
– Как тебя зовут, мальчик?
Можно было бы и соврать, однако ярыжка знал мое имя, и потому я сказал правду – ложь только сильнее мне навредила бы.
– Тернстайл, – сказал я. – Джон Джейкоб Тернстайл. Англичанин, уроженец Портсмута.
– Ха! – воскликнул он и сплюнул, грязная свинья; большой комок мокроты шлепнулся на посыпанный опилками пол. – Портсмут, будь он проклят!
– И будет, Ваше Велелепие, – сказал я, чтобы доставить ему удовольствие. – Как только настанет Судный день. Нисколько не сомневаюсь.
– Сколько тебе лет, мальчик?
– Четырнадцать, сэр.
Несколько мгновений он облизывал губы, и я был уверен, что видел, как некоторые из его отвратительных черных зубов болтались в темном ущелье рта, грозя выскочить из державших их десен.
– Ты уже стоял передо мной год назад, – сказал он, тыча в меня восковым пальцем, какой можно увидеть у вырытого из земли трупа. – Я вспомнил. По-моему, и тогда речь шла о краже.
– Недоразумение, – пояснил я. – Неудавшаяся шалость, ничего другого.
– И тебя за нее высекли, не так ли? Я никогда не забываю лиц, которые видел в моем зале, и ягодиц, которые видел в моей экзекуторской, тоже. А теперь скажи мне правду, и, возможно, Бог тебя пощадит.
Я задумался. Слово «возможно» имеет кучу значений, и лишь немногие могли принести мне пользу. Но, и соврав, я ничего не выиграл бы, поскольку он мог в два счета заглянуть в судейские записи.
– Вы все помните правильно, – сказал я. – Я был наказан двенадцатью розгами.
– И ни одна из них не была излишней, – сказал он, опуская взгляд к столу и записывая что-то на лежавшем там листке бумаги. – Я нахожу тебя виновным в злоумышленном деянии, Джон Джейкоб Тернстайл, – сообщил судья уже потише, тоном, говорившим, что он утратил всякий интерес ко мне и желает идти обедать. – Виновным по всем пунктам, дрянной мальчишка. Уведите его, бейлиф. Двенадцать месяцев тюрьмы.
Я вытаращил глаза, а сердце мое, не скрою, прямо-таки подскочило в груди от ужаса. Двенадцать месяцев тюрьмы? Я выйду из нее далеко не тем мальчиком, каким войду, уж что-что, а это я знал. Я повернулся к ярыжке, к
– Ваша честь… – начал ярыжка,
– Что сделано, то сделано, – с сожалением сказал он. – Смелее, паренек. Крепись.
– Смелее? – неверяще воскликнул я. – Крепиться? В тюрьме, целый год?
Всему свое время – время крепиться и время вручать человеку заряженный пистолет, чтобы он с честью покинул сей мир; как раз такое тогда и наступило. Ноги мои подгибались, а меня, я и опомниться не успел, вывели из зала навстречу – чему? Году мучений и надругательств? Голода и жестокости? Я и думать-то о нем не решался.
4
Да, времена наступали те еще! Готов признать, в подземный каземат суда я спускался с тяжелым сердцем и безрадостными ожиданиями. День начался так весело и всего за несколько часов окутался таким мраком, что я поневоле гадал, какие еще терзания припасла для меня судьба. Утром я позавтракал в заведении мистера Льюиса половинкой селедки и яичным желтком и отправился на рыночную площадь, ничего не страшась. Беседа с французским джентльменом носила характер умозрительный, а я из тех, кто любит поболтать время от времени на умственные темы. Его карманные часы, коими я завладел без всяких усилий, вполне могли сделать меня состоятельным человеком, – прекрасной работы брегет, красивого цвета и на крепкой тесьме, купленный у ювелира не иначе как за несколько фунтов; останься он при мне, я мог бы снести его моему одноглазому знакомому, скупщику краденого, и получить целых полкроны. Но теперь все потеряно. Я отправлялся в тюрьму и подготавливал мою душу к одному лишь Богу известно каким и скольким унижениям и карам.
Думаете, я слишком горд, чтобы вспоминать о слезах, которые увлажняли мои глаза, пока я дожидался отправки? Не слишком.