Темнело. Линейка в тот раз затянулась из-за меня, поэму что от каждого отряда выходил кто-нибудь и говорил ли читал свою речь. Даже от малышей вышла маленькая девочка с бантиком. Но она только очень пищала от волнения, и её никто не услышал. Потом вылез Сютькин, но на его-то мне наплевать! Одно обидно, что наш отряд помалкивает.
Ну хоть бы шепнул кто-нибудь: держись, мол, Антонта! Я бы ничуть на Антонту не обиделся бы… Как теперь понимаю, да и Шурик мне потом рассказал: наши меня жалели, но смелости ни у кого не хватило. Лишь вглядывались в моё лицо и загадывали: реву я или ещё нет? Позже мне девчонки об этом говорили.
Я не заревел. И до сих пор горжусь, что сумел тогда держаться. Это было, честное слово, очень трудно.
С меня сняли галстук. И знаете кто?
Валя, в которую я был влюблён.
Она приблизила ко мне свои руки, и мне на миг почудилось, что сейчас она меня, всем им назло, обнимет и поцелует… Но она только развязала узел галстука, материя нежно скользнула по моей шее, будто ветерком меня обдало, и всё. И она, Валя, пошла от меня к своему отряду.
Потом мне громко сказали с трибуны, кажется, мама Карла:
— Ты можешь уйти с линейки. На три дня ты не пионер!
— Гляди, сейчас слёзы закапают, — зашептал кто-то боку.
— Не бойся, сам вперёд заревёшь, — шепнул я в ту сторону.
— А на зарядку ему ходить? — спросил Сютькин.
— Как захочет, — ответила мама Карла.
И я думаю, что многие мне тут позавидовали. Но думал я тогда не об этом, а о другом. И сказал им, наверх, в темноту:
— Значит, даже честному моему слову никто не верит?
— Какой упрямый! — с досадой ответила мама Карла. — Вот за это тебя и наказывают. Почему не хочешь ошибки признать? Разве сняли бы галстук с того, кто всё понимает? Это ты нас заставил. Сам! Ну, не упрямься больше и не лги.
— Так ведь я же не виноват! — крикнул я отчаянно. — Или я не виноват, или все виноваты, как я, одинаково…
А кто-то в белой, как привидения, толпе поварих, тоже явившихся на это зрелище, как в кино или на концерты нашей самодеятельности, — кто-то там вздохнул громко и, ни к кому в отдельности не обращаясь, произнёс вполголоса:
— Ох ты, душа невезучая… Маленький совсем ещё, а упорный.
Все это услышали, и стало на линейке тихо-претихо. Только доносился отовсюду размеренный шелест. Это ребята чесались от комаров. Почти разом двести ног тёрлись о другие двести. И то там, то сям раздавались будто выстрелы или пощёчины. Это во тьме ребята лупили себя по плечам, по ногам и по шеям, да ещё потом многие плевали себе на ладони и мазали слюнями вздувающиеся волдыри…
— Нет, я не упрямый, — сказал я во тьму, уже из одного только упрямства, понимая, что всё кончено и я ничего не добьюсь, — я за справедливость, а вы все на одного!
Мне уже не ответили.
Линейка подходила к концу. Что-то стали говорить о дежурных. Потом что-то говорил Гера. И тогда, как по команде, хлопанье и шлёпанье послышалось наперебой отовсюду. Кажется, один я, не обращая внимания на укусы, стоял, вытянувшись в струнку, и не желал уходить, безнадёжно затягивая всю церемонию. Но плакать не плакал.
Я требовал справедливости, не понимая, что наказывают меня, во-первых, за то, что упорствую и не сдаюсь. А во-вторых, для примера, чтобы другим на этом моём примере стало бы неповадно так поступать.
Ну, посудите сами, разве можно допустить такое, чтобы взрослые были неправы, а прав какой-то мальчик? Тем более, что ведь и прав-то я был не во всём! Ведь драться-то я действительно дрался, и вожатому я нагрубил, только дело было совсем не в этом, а им почему-то не хотелось разбираться, и они мне не верили на слово.
— Какое вы имеете право мне не верить? — крикнул я им. — Если я говорю, значит, правда. Я же не врун!
26
— Уходи, Табаков, с линейки! — велела мама Карла, и голос её заметно дрогнул.
Это, верно, цапнул её за меня в отместку какой-то комарик. Но и меня они тоже здорово искусали.
И, посрамлённый, усталый от поражения, которое только что потерпел при всех, я поплёлся прочь. Даже не оглянулся, когда услыхал, что на флаг вызывают моих Галю и Валю вместе, потому что они, оказывается, хорошо дежурили по столовой в тот злополучный день, когда случилась в нашем отряде битва на подушках.
Я остался один. И никто не был мне нужен в тот вечер. Спать не хотелось, но здорово кусались комары, и мысль о ночёвке в шалаше пришлось оставить. Я отправился в палату, сел на койку и стал глядеть в окно, на луну. Потом я услышал, как возвращается с линейки наш отряд — они пели мою любимую, которую от меня и узнали. И я запел её, но не с ними вместе, а отдельно. Они — там, а я — тут. И они — громко, а я — тихонечко, почти про себя:
Я прилёг, пел лёжа, ждал Шурика и думал, глядя вверх, обо всём, что случилось.
Потолка не было в нашей комнатушке, и четыре стены этой башенки сходились наверху в конус, из вершины которого торчал в небо шест с корабликом-флюгером на конце.