И у калитки он чуть задержался, но это ему только так показалось, упрямства в нем все же было больше, чем жалости, и оно толкало его в спину, вперед. И у самой калитки он лишь полуобернулся. Мать с отцом на прежних своих местах, как стреноженные кони, смотрели на него моляще, растерянно и жалко. Мать издали перекрестила его в исчезающую за калиткой спину. Но этого положенного ему вслед креста он уже не увидел. Он переступил уже трухлявую досточку, брошенную между калиточными столбиками, чтобы не выходили свои и не лазили чужие куры. Он вырвался, вырвал себя из отцовского дома и шагал уже по мягкому, но еще не распыленному, придавленному утренней росой песку деревенской, пустынной в эту пору улицы.
И вскоре тоска и тягостность отступили, развеялись. Он опять был в знакомом ему уже городе, каменно и деревянно взметнувшемся сразу же за бетонным мостом над тихой и спокойной рекой, будто восстающим из этой реки. Восстающим и шагающим по нанесенным ледником холмам, горкам и горушкам. Приветствуя и принимая этот город, в котором всегда было сильно и деревенское начало, здоровое и чистое дыхание природы и человека, он все же не без сожаления отметил про себя, что раньше, в детстве еще, в город его заводил мост деревянный, каждый год новый, потому что старый по весне срывал и утаскивал паводок. Тогда еще не было манеры подсочивать сосны, и доски всегда лежали как поливанные куриным желтком и гладисто светились на солнце янтарной смолой-живицей. Очень занозистые сосновые доски. Занозы словно специально стерегли и искали детские босые ноги. Занозы приходилось вытаскивать из пяток, подошвы здесь же, на мосту, порой даже зубами. И чаще всего зубами, так безоглядно торопливы были детские ноги, так по-собачьи цепко вонзались в них занозы. Но совсем, кажется, не было больно, так, только слеза-другая скатится, просверкнет по лицу - и все. На лице уже улыбка, заноза вытащена, солнце светит по-прежнему ярко, заднице на прогретой им доске тепло, хотя ее и трудно от этой доски потом отклеить. Да той же приклеившей тебя к дереву смолой можно замазать, обескровить и садняющую ногу, растереть, залепить и поплевать для верности, если же никого нет вблизи тебя, то расшпилить штанишки и полить эту рану. И снова в дорогу, до новой занозы...
Все это осталось в прошлом, как и сам город с набежавшим и продолжающимся отчуждениеми оврагов и снесением холмов и горушек. Он был таким же, каким покинул его в свой приезд Германн. И задумчиво тоскующих евреев в нем ни убавилось, ни прибавилось. Они только еще теснее соединились со своими козами, которых в это раннее утро выпустили пощипать траву на дне иссякших уже ручьев и родников, пожевать выброшенные веники-голыши, всмак похрустеть стеклом валяющихся здесь же перегоревших лампочек. Под козлиное сольное и хоровое блеянье Германн вышел и ступил на нужную ему улицу. Поравнялся с ветхим двухэтажным домиком, с вбитой на фронтоне серо-чугунного литья массивной доской. И эту доску, казалось, очень тяжело дому удерживать на своем теле, хотя она, возможно, и защищала его, подобно броне, хоронила от неведомо какой, но явственно близящейся беды - окончательного сноса и разрушения.
Прошлый раз, когда здесь был Германн, на двери висело объявление: "Архив закрыт на перерегистрацию", санитарный день и вообще - выходной. Сейчас ничего подобного на ней не было. Толкнул дверь, она на удивление легко подалась, беззвучно раскрылась, и Германн шагнул внутрь. Его встретила по-запорожски усатая, в жгуче-черном парике полная еврейка. Чуть замешкался у порога, каменный пол у входа под его ногами был покато вогнут, и он подумал, сколько же ног познал этот вход, сколько же людей, поколений прошлось по нему. Но сейчас архив был пуст, если не считать, конечно, его и хозяйки, усатой приветливой еврейки.
- Зачем пожаловали, молодой человек, здравствуйте, - обратилась она к Германну.
- Здравствуйте, - машинально ответил он. - А с чем пожаловал -долго придется рассказывать.
- А нам торопиться некуда. Я архивная еврейка и потому так долго живу, что никогда не торопилась. Я храню не только архивы, но и разные истории молодых людей. Начинайте. А для начала познакомимся: Берта Соломоновна. А вас?
- Говор. Не то Юра, не то Жора, не то Германн.
- Уже интересно. Все врут люди, когда говорят, что архив - это пыль, тоска и серые мыши... Говор, Говор? Местно звучащая фамилия, хотя и не очень распространенная. На местном языке могли бы заговорить только мы, чистокровные евреи. Но если местные стыдятся его сами, зачем это нам надо?
Германн был обескуражен монологом Берты Соломоновны. До таких высот и обобщений он не поднимался.
А Берта Соломоновна продолжала:
- Таким образом, Говор - вымирающая здесь фамилия. Хотя, мне помнится, был военный, едва ли не маршал с такой милой фамилией. Вы случайно не его родственник?
- Ни с какой стороны...
- Оно и видно, молодой человек, я сразу поняла, что вы не в родстве с маршалом Говором. В таком случае, кто же вы будете?
- Просто Говор...