Читаем Буран (Повести, рассказы, очерки) полностью

— Устал! Чую — не стало у меня тут, — прижал он ладонь к груди, — прежнего напряженья. Думать вот стал. Чуть не ежедневно. Спохвачусь иной раз — о чём же я думаю? Небольшой бы мне колхозик! А их теперь нет. Кругом по артелям поставили грамотеев. А я? Стыд сказать — решения партии сам прочитать толком не могу! Объяснил бы вот колхозникам, какие решения Пленум вынес, так самому люди читали, жена. Если бы не радио, — кивнул он на репродуктор, — так я не знал бы, о чем с народом и говорить.

— Почему же вы не идете учиться, Ефим Осипович? При вашей настойчивости вы могли бы быстро...

Евсюгов не дал мне договорить. С потемневшим взглядом он вскочил с лавки и почти выкрикнул, ударив кулаком в грудь.

— Вот ты сам затронул, что у меня наболело! Сколько раз просился в райкоме, так один ответ: «Этакого опытника не отпустим. Прикрепим к тебе учителку — учись». Ну, и прикрепляли, а когда у меня голова забита таким вот разваленным хозяйством, — выбросил он руку к окну, — не могу я, ну, не могу часа оторвать от дела. Сидишь с ней, а у самого гребтит: там надо доглядеть, в другом месте распорядиться, лезет тебе в голову какое-нибудь соображение — где что добыть для хозяйства; а то за тобой прибегут — чего-то там стряслось...

Можно было поверить Ефиму Осиповичу, что совместить учебу с такой беспокойной работой, как у него, действительно трудно. Такие натуры, как Евсюгов: однолинейные, почти по-детски конкретно мыслящие, ограниченные узким интересом к своей работе, с неразвитым кругозором — сосредоточиваются на предметах отвлеченных с большим трудом. Это, несомненно, происходило и с Ефимом Осиповичем, когда «учителка» отрывала его от конкретной жизни в мир отвлеченных закономерностей языка и счета.

Евсюгов, между тем, продолжал, волнуясь, изливать всю горечь своей наболевшей обиды.

— Да разве в том, что нет у меня доброй грамоты — моя беда? Вот ты сам ездишь, видишь, какая перетрубация идет нынче на нашей колхозной земле, как укрупняет партия артельное дело. Нынче наши матаес будто кто за грудки встряхнул — забегали, засуетились около нас. То предлагают, это советуют, за то берутся, за это ухватываются. Техники к ним понаслали всякой, агрономов, зоотехников подбрасывают. Все вокруг тебя научно шумят, с планами, рацивонами, дивограммами снуют, на подпись тебе все это подсовывают. Ну, а мне все это надо умом-то обнять, каким-то манером обмозговать. Я ведь все-таки председатель, голова всему, за все я в ответе! А чего-нибудь в эту голову научного кто вложил?

Так разгоряченно, как передо мной, высказывал, вероятно, Евсюгов свое горе и в райкоме. Но там не хотели понять неутоленной жажды коммуниста к грамоте, которая бы с безграничной широтой и далью открыла перед ним окружающий мир, раскрыла бы страницы героической истории его родной партии и кладезь тех научных знаний, по которым он так трепетно тосковал.

Не знаю, говорил ли в райкоме Евсюгов то, что услышал я от него после минуты тягостного молчания.

— Посоветовался я с женой, с дочерью — уйти с колхозной работы. И как раз понадобился им председатель вот на эту артель, а в «Родном поле» у меня по работе и с народом нелады пошли. Дал я согласие, а сам думаю — пусть там снимут, а сюда не пойду, упрусь, а не пойду. На все решался! И слышу, Седачев вдруг объясняет колхозникам, что посылает меня райком на учебу. Я даже ушам не поверил. Ну, думаю, чего хотел — добился. Освободили меня в «Родном поле». Живу дома в Чижах с семьей, никуда не отлучаюсь, жду: вот-вот вызовут. Гадаю — куда пошлют на учебу. На третий день, я еще в постели был, заезжает тот же Седачев: «Вставай, поехали!» — Спрашиваю: «Куда?» — «В Федьковку!» — «До каких же пор, Пантелей Павлыч, будете вы Евсюговым прорехи затыкать? — говорю я ему с сердцем. — Сами же объясняли на выборах, что отправляете меня подучиться, а выходит, опять вокруг пальца обвели». Ну а Седачев свое: «Одевайся! Даем тебе крепкого заместителя — Петляева. Два часа в день на учебу выкроишь». Ну, а что мне этот Петляев? Знаю я хорошо Ксенофонта Акимыча. У чапаевцев я его сменил: увлекся он пьяночкой, из Коптяевой сняли за то же. Вот и здесь, — откинул оконную штору Евсюгов, — тем же пахнет. «Недоволен я таким решением, — отвечаю Седачеву. — Что хотите, делайте». Секретарь тоже разошелся, твердит: «Бюро решило и перерешать не будем. К вечеру приезжай без никаких разговоров!»

Рассказывая всю эту грустную историю, Ефим Осипович нервно мял в руках кусок хлебного мякиша. Кинув его, сокрушенно вздохнул:

— Совесть такая — поехал.

И раздумчиво продолжал:

— Ну, бросить, само собой, можно. Не поехал бы — и все. А что скажут? Испужался! А когда я чего ни на есть пужался? Бросить и только учиться, а с худа разве они пошлют? А так бросить — что я могу делать? Бригадиром — надо писать, на ферме — писать, кладовщиком — писать. Остается — пастухом или в сторожа.

Горькая досада сделала лицо Евсюгова страдальческим.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже