- Да разве зе вам мозно теперь в отставку? - сказал грубо Мокееву его начальник, командир шестого эскадрона, ротмистр Алфераки, носатый маленький грек, с желтыми белками, вечно нахмуренный и сердитый.- Этакую историю развел, а потом в отставку.
- Какую историю я развел, господин ротмистр? - возразил Мокеев.- Меня прибили, да я же и виноват?
- Молчать! - закричал полковник.- Ви не смейт так разговаривать! Ви трус!
Он выхватил из рук Мокеева рапорт, разорвал на мелкие клочки и яростно истоптал ногами.
Тут из группы эскадронных командиров выделился Кант и густым кашлем подал знак, что хочет заговорить.
- Господин полковник и господа офицеры! - Все притихли, навострив уши.- До утра будем толковать, а всё не договоримся. Черного кобеля не отмоешь добела. Ясней бы сказал, да эполеты на нем наши, а оскорблять полк я не хочу. Только думаю так, что покудова он их носит, последнее слово будет за командиром.
Барон понял. Желтые пятна на смуглом лице его порозовели. Движением руки установил он полную тишину и торжественно приподнялся с кресла. Встали все. Мокеев тупо глядел на командира.
- Корнет Мокеев,- строго заговорил полковник.- Я буду отдавайт вам приказаний по служба. Завтра ви будет драться с корнет Гременицын.
Все уставились на бурбона. Он вытянулся, руки по швам.
- Слушаю, господин полковник.
Вздох облегчения провеял по комнате. Все повеселели.
- Господа субалтерн-офицеры,- продолжал полковник,- извольте идти на свой дело.
Младшие офицеры откланялись и быстро, с легким жужжащим говором, почти выбежали один за другим из баронова дома. В окно слышно было, как полковник, похлопывая Канта по плечу, весело говорил:
- Толковайт об условиях дуэля ми будет после, а теперь, я думаю, господа, не мешайт нам задать маленький пуншаций. Прошу вас, снимайт вашу униформу и садите за стол.
Два денщика поставили бережно перед бароном пылающую миску с пуншем.
Мокеев и Пискунов возвращались вдвоем. Близость ли опасного поединка, измена ли любимой невесты, другие ли какие причины произвели в характере Евсея Семеныча внезапную и решительную перемену. Он перестал походить на бурбона и будто утратил сразу все типические свои черты. В походке и во всем поведении Евсея Семеныча засквозило нечто совсем иное: он раскис, стал говорить нараспев, подпирая ладонью по-бабьи щеку, и поглядывал на товарища добрыми телячьими глазами. И вид у него вдруг сделался такой, точно для смеху перерядили его в уланского корнета.
- Эх, брат Петр Иваныч,- сказал он, почесавши за ухом,- убьют меня завтра господа.
- Ну, не говори, еще неизвестно.
- Убьют, беспременно убьют, вот поглядишь сам. Эх, жисть! И тут тебе незадача. Только было в люди вышел, офицер, этта, и всё, мне бы дураку в отставку, так нет: жадность одолела. Дослужусь, мол, до эскадронного. Вот те и дослужился.
Пискунов молча сопел.
- И чудно эфто, Петя: сколько годов я деревни не видал; забыл, стало быть, вовсе мужиц-кую нашу жисть, как и что. Да оно и некогда: зимой в казарме, летом на траве, всё служба да служба. А тут, намедни, как он меня хлестанул и пошел, этта, я из рощи, встречь мне ровно бы дымком, знашь, потянуло маненько, курным дымком. Тут я всё и вспомнил. И деревню вспомнил, и улицу, вот как на картинке: журавец, этта, и бадья, стадо гонят, ну, вот тебе всё до малости, как есть. И еще вспомнил, как матка, бывало, под праздник блины яшные пекла, и так мне блинов эфтих самых захотелось, знашь, с конопляным маслом, горячих. У нас ведь в Лукояновском всё конопля, и дух от нее чудесный, по полям так и плывет и плывет... Петь, а Петь?
- Ну?
- Прощавай покуда. До завтраго. Ты у меня эфтим, как его... секу... секундором-то будешь?
- Сикундатом? Я, а то кто же? Ты спать?
- Высплюсь, пораньше встану. Как еще Бог поможет. Так не робить, что ли?
- Чего робить? Для виду всё. Пальнете мимо по разику, а там и рапорт твой полковник честь честью примет. Балуются господа.
Евсей Семеныч распрощался с товарищем, но не до сна ему было. Не то зашевелилось у него в уме. В три минуты по темным задам, где в росистой крапиве кузнечик оглушительно трещал в самые уши и охали сычи, мимо взлаивающих пугливо сторожевых псов, бегом спешил Мокеев к фершалову домику, перемахнул плетень и, крадучись под забором, подступил к заветному окну. Он не обманулся в ожидании. Маша у окошка глядела на голубую холодную луну и вздыхала, слушая запоздалого комара, напевавшего ей уныло. Увидя жениха, она вздрогнула, но не отвернулась.
Заплясавшие непослушно губы не сразу дали бурбону заговорить.
- Ма... Маша... Марья Степановна.
Евсею Семенычу всей душой хотелось сказать много хороших слов, но язык, неповоротли-вый, как колода,- бурбонский язык,- понес свою чепуху:
- Дозвольте объясниться. Как ежели я посмел вас беспокоить, то не иначе как в сем приятном упованьи...
Бледные губы Маши открылись, и бурбон услыхал:
- Подлец ты постылый, рябая рожа. Ненавижу я тебя, будь ты проклят, анафема.
Окошко захлопнулось, и Маша исчезла.