— Я как услыхал за «Очаков», сразу смикитил: наш это Шмидт, Пётр Петрович, больше некому! Только подивился: ведь совсем ещё недавно, нонешней весной, встречал его на Эгершельде… Оказывается, его уже на Чёрное море перевели. Жалко… Одолжи-ка табачку, земляк… Да сыпь, не жалей! Хорош горлодёр! Жалко, говорю, потому как человек хороший, душевный, знал и понимал матроса. Я помню, когда он ещё только приехал, годов это десять тому… Его сперваначала на «Силач» назначили, на ледокол, а я там как раз в боцманах служил… Мичман тогда Пётр Петрович был. А сами знаете, какой он народ, мичмана… За всех, конечно, не скажу, но только народ это желторотый, проще, салаги, вроде вас, только у них звёздочки на погонах… И вот службы ещё толком не знают, а покрикивать голоском петушиным да морды матросские кроить научаются быстро. Дворяне! А Пётр Петрович совсем не такой. Вежливый такой, ласковый… А у самого глаза печальные, тёмные, как омут, – видать, хлебнул в жизни… Годков ему было немало, под тридцать. Почему в мичманах до сих ходил, не знаю, а только думаю, что начальство ему ходу не давало, потому как Шмидт не только сам никогда матроса пальцем не тронул, но и другим не дозволял. Через то и невзлюбили его старшие командиры, особливо адмирал Чухнин. Зверюга был первостатейный! Кабы его воля – матросов бы за борт вешал заместо кранцев. Вот он и взъелся на Петра Петровича, что того матросы любят и за отца родного почитают. И конфузил его всячески перед строем, и цеплялся, как тая рыба-прилипала… Я, правда, сам того не видел: Шмидт тогда уже был лейтенантом и служил на «Бобре», но матросы сказывали. И дюже было жалко братве своего командира и стыдно за того дракона-адмирала! В общем, надоела эта волынка Петру Петровичу, снял он погоны, послал начальство к такой матери и пошёл в Доброфлот переселенцев возить. А когда с японцем зачалась катавасия, снова Шмидт к нам вернулся. Завидовали мы хлопцам с миноноски, на какую его командиром поставили… Сыпани-ка ещё своего крепачка… Вот почему я и смикитил, что наш это Шмидт в Севастополе объявился, больше некому. Он матросиков в беде никогда не бросал, он с ними и на смерть пошёл… Да и мы, обратно, с таким человеком хоть в огонь, хоть в воду! Правильно говорю, хлопцы? То-то! Да-а… Жалко, что нет его с нами сейчас, уж мы бы тогда… Что с ним будет? А я почём знаю? У Чухнина спроси! Только думаю, не помилуют его, хоть и всем миром, слыхал, царя просют… Эх, да что тут говорить!.. Да забери ты свой треклятый табак, будь он неладен, вон аж слезу вышибает…
Почти день в день с восстанием в Севастополе на той же параллели, только на другом конце империи, во Владивостоке, вспыхнуло восстание солдат-фронтовиков.
…Капитан Новицкий только что сменился с дежурства и спешил в офицерское собрание. С моря дул сильный ветер, упруго подталкивая капитана в спину. Новицкий не шёл, а почти бежал, подгоняемый как ветром, так и желанием поскорее оказаться в небольшой уютной зале собрания. Он уже представлял, как скинет промёрзшую шинель, примет из рук вестового стакан с подогретым вином, сядет к камельку, будет долго смотреть в огонь и лениво слушать за спиной стук бильярдных шаров, разговоры о политике, до которых охоч штабс-капитан Маковецкий, или нескончаемые истории любовных похождений, героем которых был поручик Лилеев.
Новицкий миновал казармы 15-й роты крепостной артиллерии и уже подходил к зданию офицерского собрания, когда навстречу ему из-за угла вышел солдат. Он шёл согнувшись, борясь с осатаневшим ветром и путаясь в трепыхавшихся полах длинной шинели. Поравнявшись с офицером, он поднял руку к голове, то ли отдавая честь, то ли поправляя башлык, сползший на глаза, – истолковать жест можно было по-разному.
Новицкий усмотрел в этом пренебрежение к нему, капитану, и хотя очень торопился попасть в душистое тепло офицерского собрания, остановился и крикнул:
— Эй ты, арестантская морда! Ты как честь отдаешь офицеру?
Солдат, промёрзший до костей, тоже торопился попасть в тёплую вонь своей казармы, но вынужден был остановиться. Он поднял голову и, с ненавистью глядя на офицера, прохрипел простуженным голосом:
— Пошто обижаете, вашскородие? Я не арестант, а бывший пленный, японцем ранетый! Стыдно вам…
— Ах, ты ещё меня стыдить, сволочь!.. Получай!
И кулак капитана, облитый кожаной перчаткой, ударил солдата в седые от инея усы. Ох, не надо бы это делать капитану, совсем не надо! Если бы он только мог предвидеть последствия этого…
Канонир Калинин, уже немолодой кузнец с Кубани, отец трёх детей, был высок, худ и жилист, обладал громадной физической силой, но, как многие силачи, был человеком добродушным, спокойным, даже флегматичным, и вывести его из себя было непросто.