Он выкрикнул это признанье в страшную минуту душевного надрыва, когда терзая себя за собственную подлость, дошел он до такого состояния, что невозможно было это не высказать, иначе бы сердце напряжения не выдержало, разорвалось бы. Теперь Нэдия едва не касалась его мертвыми губами — в очах ее был ужас, слезы — едва слышным шепотом она спрашивала:
— Как… убил?.. Ты… ты никогда об этом не рассказывал…
А Альфонсо уже самому страшно, за это признание было — он даже не мог поверить, что смог таки высказать это. Он ведь все эти годы хранил причину своего изгнания в тайне, да никто, кроме Гэллиоса и не знал, что он приплыл из Нуменора. Он, страдая, проклиная себя, постоянно испытывал страх — он полагал, что Гэллиос может рассказать всю правду и его братьям, и вообще — всем людям. Пожалуй, тайна эта стала даже самым сокровенным, что было у Альфонсо, и он боялся, что мог разговаривать во сне. И вот теперь Нэдия обвивала его за шею, шептала:
— Расскажи, а я пойму. Я помогу тебе…
Альфонсо самым искренним голосом заговорил:
— Да не было ничего. Клянусь, что ничего не было… Так — от усталости, уж и разум мутится начал — язык то всякую чушь мелет…
И он вглядывался в нее, надеясь, что она совсем про это забудет, поведет разговор на какую-то иную тему. Он так этого ожидал, так надеялся и так боялся, что вновь жар ударил ему в голову, и он едва не потерял сознания. Но Нэдия крепче сжала его шею, и шептала:
— Расскажи мне про свою мать. Ты, ведь, никогда про нее не рассказывал…
— Ах, про мать, про мать… Да что ж рассказывать, да и не помню почти, а вспоминать то так больно!.. Помилуй, пожалуйста!.. Расскажи лучше ты что-нибудь…
— Нет, ты должен рассказать. Что бы там не было — я помогу тебе. А так — на сердце твоем боль — такая боль, что и нельзя ее человеку, в одиночестве вынести…
— Матушка!.. — с болью выкрикнул Альфонсо…
Ему то и слово это тяжело было произносить — всегда, когда приходилось выговаривать его — то делал он это с мукой, по возможности пытался заменить иными словами. Также, из-за убитого друга, он с трудом выговаривал слово «друг», а уж что бы в крепости у него были какие-то новые друзья: об этом не могло быть и речи.
Теперь он, несколько раз, мучаясь, бледнея, повторил: «матушка» — после чего, продолжая пристально вглядываться в Нэдию, заговорил, сначала медленно и тих; затем — все быстрее, все громче, все с большей мукой; и, казалось, что не рассказывает он, а поет — и песнь то предсмертная, как бы итог всей жизни подводящая: