Но все это отчаянье было разрушено одним неожиданным световым ударом. Они же не видели всего небосклона; не видели, что этот с такой силой дующий северный ветер несет освобожденья, что над ними проносятся в бессильной ярости последние гряды снеговых туч.
И вот небо стало ясным! Здесь ущелье заворачивало к северо-востоку, а потому свет этот грянул неожиданно; разом, и так сильно, заполнил весь воздух — и все преобразилось! Казалось, они сразу перенеслись в иной мир! «Мохнатые» завыли, зажали глаза; зато никто из присутствующих здесь людей, хоть и ослеп, в первые мгновенья, не мог сдержать своего восторга. Казалось, что — это огромное нежное око раскрылось над нами, и сладостными, невесомыми потоками льет теперь любовь. И все так привольно сияло, и было так свежо!..
Даже и слезы на щеках того человека преобразились — раньше они были подобны боли кровавой, теперь — счастью золотящемуся — и он, жадно подставляя лик этому свету, заговорил:
Он рассмеялся, и смеялся таким ясным, действительно счастливым смехом, что нельзя было ему не поддаться, и оставаться по прежнему унылым, злобным — Тарс еще выкрикивал что-то злое, однако — прежнего пыла уже не чувствовал, и как не старался, не мог не поддаться этому окружающему солнечному счастью. Стоило ему только поддаться, как сразу же нахлынули воспоминанья, как он, еще маленьким мальчиком, бегал играл в яблоневых садах, неподалеку от родного Треса, и было тогда так же, как и теперь солнечно, так же легко на сердце было, и хотелось смеяться — просто и беззаботно смеялся. И теперь Тарс не понимал, что он делал в этих горах — мысль о недавних чувствах казалась ему уже совершенно дикой — каким то бредом, от которого хотелось поскорее избавиться, и поскорее отдастся этим новым чувствам. Вот он и рассмеялся — он ни на кого уже не смотрел, никуда не рвался, но поднял взгляд к этой теплой лазури, и с наслажденьем в нее вглядывался — тоже шептал что-то, но что было не разобрать, да и он сам едва ли разбирал…
«Мохнатые» жалобно поскуливали: те, которые успели выйти, теперь уткнулись в камень, лежали, боясь пошевелиться — из глубин пещеры доносились встревоженные голоса их сородичей.
Так продолжалось несколько минут, которые пролетели в одно мгновенье, тут вновь надвинулись тучи; и люди даже не поверили сначала, что — этот проблеск весны закончился. Однако — вновь был мрак; вновь взвыл ветер, и, вторя ему, с еще большей яростью, словно бы в отмщенье за эту светлую вспышку, завыли, в пропасти, волки-призраки.
Теперь заговорил тот человек, на которого налетел вначале Тарс:
— Мы должны спускаться в долины. Ведь, мы уже так долго шли под горами… Уже голова кружится от этих камней! Кажется, что ничего нет, кроме этого ледяного камня… Все то камень, камень, да камень…
Конечно — это были братья-близнецы Дьем и Даэн. Тарс налетел на более рассудительного Дьема-астронома; а чувственный Даэн-музыкант пустил слезу, и проговорил эти, нежданно, и неведомо откуда пришедшие стихи.
За прошедшие дни «мохнатые» научились понимать человеческий язык, хоть он и отличался от их трескучего говора настолько, что даже ни одного похожего слова не было. Но они учили эти слова со страстью — в том мраке, который они и не освещали, так как хорошо в нем видели — там Дьем и Даэн стали для них очередными могучими божествами, и даже язык их казался «мохнатым» величайшим даром — они пытались повторить эти созвучия, кажущиеся им дивной, высшей музыкой, но их глотки были слишком несовершенны, и выходило все что-то скрежещущие, нескладное: все-таки, они научились понимать эту, дивную речь — понимали многие слова, иные, каким-то внутренним чутьем угадывали. Вот и теперь они поняли слова Дьема, и с тут же стали исполнять, так как почитали их за божества, которым, конечно же, нельзя перечить; каждое слово которых, конечно же — есть закон…