— Так хорошо. Я тебя люблю. — улыбнулась она Святой улыбкой. — Давайте смеется. Давайте вообразим, будто по радуге бежим! Смотрите, смотрите — вот она — радуга начинается! Побежали же!..
И в ее голосе была такая вера, что, действительно, где-то здесь, рядом с нами, начинается радуга, что и я истово поверил — смотрю в ее глаза, и вижу там и красоту небес, и радуги своды — там целый мир — такой светлый, поющий детский мир — никакими-никакими житейскими предрассудками он еще не запятнан — прекрасная светлая, творческая душа; готовая любить как брата и сестру, все-все и людей, и зверей, и камни, и звезды… Вижу святую, вижу человека будущего, из которого всегда, как из звезды льется этот могучий, творческий свет любви — это бесконечное парение, это радость от близости любимых душ — она, простая девочка, с этим святым взором — она вестница из грядущего; и в ней я увидел, что никакие испытания не могут сломить заложенную в человеческий дух искорку изначального пламени. Очищенный от молодцеватой злой неразумности; от скучного, пошловатого рассудочного бытия — именно таковым и предстоит стать им, грядущим поколениям, где-то там, через века. И я верю, что кто-то, окруженный сияющим облаком любви, в светлой печали молвит тогда:
— А были века — в них люди, сливаясь в толпы, говоря ни о чем, словно волны темные перемешивались, истекали кровью; придумывали себе врагов, и единственно любимых, когда как весь мир есть единое любимое. Армии, разбитые в прах королевства; деяния до которых теперь никому нет дела — бессчетные тысячи, проведших свою жизнь в неведении — но ведь каждый из них был ребенком, в каждом были святые воспоминанья, которые покрылись мраком, но которые не могли умереть, как все истинное. Ведь все проверяет время, и все напускное, все лживое — потом разносится как дым безвольный, истинный же свет сияет всегда, возносится к небесам. Но и среди тех, еще неразумных толп, среди клокочущих болот, уже сияли истинный святочи — сияли ярко, самозабвенно — они были предвестниками нас, и они сейчас с нами, в наших сердцах. Истинный свет, настоящая любовь никогда не умирает; и, даже если впереди века мрака — за ними, все равно освобожденье…
— Нет, я не могу отпустить тебя! — выкрикнул Троун, пронзительно глядя на Фалко. — Ты все говоришь про свои Холмищи, но… я сам бы хотел увидеть твою родину, я чувствую, как страдаешь ты, оторванный от нее; я понимаю тебя, но ни за что — слышишь, ни за что тебя не отпущу! Ты мне нужен, ты всем нам нужен! Не могу этого объяснить, да и не привык я такие вещи высказывать, но вот задел ты меня своей речью! Как по сердцу полоснул, проповедник! Я всегда знал, что ты такие вот речи высказывать можешь, и хорошо мне с тобой, и хотел бы от тебя многому научиться. И как же я тебя могу отпустить?! На что мне тогда смотреть, кого слушать?.. Что, быть может, думаешь я от всего этого не устал, иного бытия не хочу — быть может, и более тебя хочу, но вот не могу остановится…
Он плакал, и лик его был страшен, вытянут к хоббиту — казалось, если бы Фалко сказал: «Я, все равно уйду» — Троун бы бросился на него, зарубил, а потом и сам, в отчаянии, бросился бы на клинок. Но Фалко, не видя его за слезами, говорил:
— Да как же я ваш брошу?! На кого же я вас всех брошу?! Вы все-все столь близки мне!.. Знали бы, знали бы… Скажите, скажите — куда же мне бежать, на что оставлять вас, таких несчастных…
И он все плакал и плакал, и, так как, каждое слово его было действительно искренним, и в каждое слово он всю душу свою вкладывал — эта его пронзительная молитва привлекла и многих-многих, бывших поблизости всадников. Теперь они неотрывно глядели на маленького хоббита, так же — старались держаться к нему поближе.
Троун, до этого все думавший об армии, об мести — до этого и мрачный и напряженный; теперь перешел в повозку к хоббиту, с тяжелым вздохом опустился на лавку, прикрыл глаза — промолвил тихо:
— Научи, что делать дальше…
Однако, Фалко даже и не знал, что говорить. Ему казалось, что все, что можно выразить словами, он уже выразил, и теперь пришло время изменять этот мир, делать его прекрасным. Это представлялось столь естественным, что и не требовало какого-то словесного выражения. Он просто смотрел в глаза Троуна, и ожидал, что сейчас государь поднимется, и повелит своей армии остановится, всем стать братьями — хоббит верил, что эти истинные чувства, с такой мукой, зачем-то сдерживаемые, хлынут, как река плотину прорвавшая.