Забыли про Рэниса, а ведь он все это время держал Веронику за другую руку, и вот, как только она опустилась на колени, как только начала дарить нежные чувства Робину — так он заскрежетал зубами — и с такой то силой ими скрежетал, что края их переламывались, а из десен кровь выступала. Он стал звать ее по имени — он шипел это имя, он стонал его, он дрожащим голосом требовал, чтобы она вспомнила, как танцевали они под лунным светом — потом взгляд его переметнулся на Робина, и тут же ненависть там вспыхнула. Да — он признал в нем своего брата, однако — это не имело никакого значения: пусть брат, пусть Моргот, пусть Иллуватор — главное, он отнимал внимание Вероники, которое, по его мнению, должно было только к нему быть обращено — он не понимал, и не хотел понимать, страданий своего брата, Рэнису было плевать на его любовь — только одно было значимо — этот некто отнимал ту нежность, тот свет, который должен был принадлежать ему…
«Ненавистный! Урод! Что он там хрипит — про любовь, про прощение?! И весь то так и засиял — да конечно же — даже и такая образина засияет, когда Она дарит ему нежный взгляд, когда — приближается к нему губами!..» — Вероника действительно хотела поцеловать Рэниса в лоб, приблизилась к нему — тогда то и потерял Рэнис всякое терпенье — любовь его отнимали! Любовь — свобода — счастье — Вероника — все слилось в единое облако, и был «Враг», который жаждал это отнять — и вот Рэнис бросился на этого «врага» (не выпуская руки Вероники), и он, как пес бешенный вцепился зубами своему брату в плечо. Хотел в горло вцепиться, и вцепился бы, но от ярости все в глазах его потемнело, и он уж вслепую продолжал свое безумство. Он прокусил сразу же и до крови, с силой дернул в сторону, на стоптанный, грязный снег, и они, надрываясь, рыча, моля о любви, шепча нежные слова — все повалились под ноги Цродграбов, которые не смели вмешаться, ибо и для них это было как-то слишком дико — так бы они смотрели, если бы стали тухнуть звезды на небе, а мир стираться — что тут можно делать, что говорить, когда все, что составляло их жизнь уходит? В совершенном безмолвии они пятились, и, когда кто-нибудь падал, то даже и под ногами, даже испытывая муки не стонал — чувствуя, как ничтожна собственная его боль против этой трагедии…
Они в каком-то завораживающем, болезненном ритме крутились по снегу — то, вдруг, замирали; то, рывком, вновь начинали свое движенье.
— Что же вы, миленькие мои… Бедненькие, родненькие вы мои… Что же вы?.. Ну, пожалуйста, пожалуйста — не надо больше… остановитесь…
Так молила она их, плачущим, нежным шепотом — наклоняясь своим теплым, солнечным дыханием то к уху одного, то другого. А Рэнис хотел сначала извести это ненавистное, мешающее ему счастью, принадлежащее этому мерзкому для него мира, а потом уж быть счастливым с Вероникой, и вновь кружить с ней в танце — и улететь! И улететь — вернуться к счастью. Ах, а он даже и не понимал, что, ослепленный злобой, все дальше отходит от того счастья — он даже и не понимал, что боль, которая так сжимала его, так жгла — что вся она не извне исходит, но в нем самом…
А Робин… Его болезненное, так долго страдавшее сознание, породило уверенность, что — это есть наказание за утерю Святыни-платка — и он еще считал, что эта боль, уже кость ему дробящая, и, раздирая плоть, все горлу приближающаяся — что эта боль еще слишком малое наказание за совершенный им грех. Он видел плачущие очи Вероники, слышал ее нежный шепот, однако — и эти ласковые глаза, и это изуверское «наказание», вовсе и не казались ему противоречивыми — и он молил у нее о прощении, и он тянулся к ней, жаждя поцелуя, как высшего блаженства — это же понимал и Рэнис, отчего только в большую ярость приходил — зубы его трещали — он ничего не видел — он вгрызался, он заглатывал кровь, а в голове раскаленным пульсом билось: «Подожди, подожди любимая, вот сейчас с этой мразью разделаюсь, и тогда уж ничто нашему счастью не помешает!»
Толпа Цродграбов продолжала в безмолвии пятится, и вокруг сцепившихся образовалось уже довольно большое свободное пространство. Тут вновь кто-то растолкал Цродграбов, и оказалось, что — это Сикус. Ему, находившемуся все это время при смерти, на мумию похожего, отдавали, все это время, всю лучшую еду (хотя, конечно, скуднейшую), его любили, так как знали его любовь к Веронике, что это выкрикнув: «Я люблю тебя!» — он так весь изгорел. Однако, и ту скудную еду которую ему подносили, Сикус не принимал, и только, когда впадал в забытье — что-то удавалось ему впихнуть в рот — иначе бы истощенный его организм давно бы уже остановился. И вот теперь он вырвался на освобожденное пространство… нет — это не могло быть живое существо, каждый бы сказал, что такое не может двигаться, что такое, выгоревшее, сжатое, давно уже должно было рассыпаться, но вот эта тень повалилась на колени, и страстно хватаясь за снег, с хрустом, стала подтягивать к Веронике…