Но повторять приказание было не нужно: дивчата уже по первому слову Тетери начали сносить сюда все хмельное и все съестное. Началось великое, широкое пированье. Зазвенели ковши, полилась рекой оковитая, потекли черною смолой меды, запенилось пиво… Зарумянились лица, развязались языки, и потянулись к объятиям руки. Поднялся шум, гам, перемешанный с выкриками, возгласами, пересыпанный хохотом… Осушались ковши за успех предприятия, за веру, за благочестие, на погибель врагов, и за разумную голову — за Тетерю, а в некоторых кучках кричали даже:
— За нового кошевого!
Взволнованный и разгоряченный Тетеря только обнимался со всеми и пил за всех.
— Эй, гулять так гулять! — кричал он. — Чтоб и небу было душно! Музыку сюда! Плясать давай, чтоб и корчма развалилась.
— Плясать так плясать! — подхватили одни.
— Песен! — крикнули другие. — Жарь, бандура!
Рассыпались аккорды, зарокотали басы, зазвенели приструнки, и разлилась удалая песня:
— Эх, козаки мои родные, орлы мои славные, — распалилась Настя, — давайте–ка и я вам песню спою!
— Валяй, валяй! — подбодрили ее весело все.
И Настя запела звонким, сочным голосом, запела, заговорила, и каждый звук ее песни задрожал зноем страсти, огнем лобзаний и ласк:
И все подхватили дружно:
С каждым новым куплетом наддавала Настя больше и больше огня, с каждым куплетом воспламенялись больше и больше слушатели, наконец, не выдержал какой–то козак и начал душить Настю в объятиях.
— Зверь–девка! Зверь! — приговаривал он шепотом. А другие еще подзадоривали. — Так ее, шельму! Так анафему!..
Настя только кричала и отбивалась.
— Гей, до танцев! Подковками! Жарь, музыка! — скомандовал кто–то.
Бандура зазвонила громко, козаки подхватили:
А дивчата пели:
Настя же, вырвавшись из объятий, додала еще:
и закружилась, зацокала подковками.
Все понеслось за ней в бешеном танце; вздрагивали могучие плечи, сгибались и стройные и грузные станы, подбоченивались руки, вскидывались ноги, извивались змеями чуприны, разлетались чубы; и молодые, и старые головы, разгоряченные вином и задористою песней, в каком–то диком опьянении предавались безумному веселью, забывая все на свете, не помня даже самих себя, не сознавая, что через минуту может налететь лихо — и занемеет перед ним разгул, и превратится безмятежный хохот в тяжелый болезненный стон, в вопли… Но тем человек и счастлив, что не знает, не ведает грядущей минуты…
XLVI
Бешеный танец захватывал то одну, то другую пару и наконец увлек почти всех… Закружились, заметались чубатые головы, опьяненные бесшабашным, диким весельем, и среди гиков да криков не заметили нового посетителя, остановившегося у столба и залюбовавшегося картиной широкого, низового разгула. Вошедший гость был статен, красив и дышал молодою удалью; щегольской и богатый костюм его был мокрехонек; с темно–синих бархатных шаровар, с бахромы шалевого пояса, с золотом расшитых вылетов сбегала ручьями вода.
Наконец Чарнота, несясь присядкой, наткнулся на стоявшего приезжего и покатился кубарем.
— Какой там черт на дороге стоит? Повылезли буркалы, что ли?
— Дарма что упал! Почеши спину, да и валяй сызнова! — подбодрил упавшего витязь.
Взглянул козак на советчика, как обожженный схватился на ноги и кинулся к нему с распростертыми объятиями.
— Богун! Побратыме любый!
— Он самый! — обнял его горячо гость.
— Богун! Богун прибыл к нам, братья! — замахал Чарнота рукой.
— Богун, Богун, братцы, Богун! — раздались в разных концах восторженные возгласы, и толпа, бросивши танцы, окружила прибывшего козака.
— И правда, он! Вот радость так радость! — потянулись к нему жилистые, железные руки и длинные, развевавшиеся усы.
— Здорово, Кнур! Всего доброго, Бугай! Как поживаешь, идол? — обнимал своих друзей, то по очереди, то разом двух–трех, Богун.