Уже был поздний вечер, когда среди лугов, за игривою Росью, показался приютившийся у двух гор Корсунь. Потоцкий было приказал продолжать отступление дальше, но нагнал войска посланный польным гетманом на рекогносцировку Гдышевский и принес громовое известие, что Хмельницкий уже за Смелой, следует по пятам, что от него не уйти. Все были поражены, как громом. Хотя и нужно было ждать этой неизбежной вести, но у каждого еще теплилась надежда на «авось»…
Сам Потоцкий только разводил руками и в бессильной злобе грыз себе ногти.
Так как каждая минута была дорога, то польный гетман самовольно остановил войска и велел разбивать лагерь… Потоцкий только хныкал и повторял:
— Тут старые окопы… пусть в старые окопы… пушки, пушки и возы!
— В старых окопах невыгодная позиция, — подскакал к карете Калиновский, — сзади овраги, река, а впереди — господствующие возвышенности.
— Что вы со мною делаете? — взвизгнул плаксивым голосом Потоцкий. — Или я уж не гетман? Я требую, приказываю, чтобы в старых окопах… Что же это? Триста перунов!
— Хорошо! Но слушайте, Панове, — обратился польный к своей свите, — коронный гетман вас обрекает на гибель…
— Обрекаю… обрекаю, — высунул Потоцкий из окна искаженное гневом лицо, — и никому отчета не даю… никому… никому!..
— Нет, ваша гетманская мосць, — перебил его резко Калиновский, — обреченные на смерть иногда спрашивают отчет, да так еще спрашивают, что и гетманская булава падает часто из рук…
— Протестую! — завопил в бессильной злобе старик и повалился на подушки в карете.
Стояла ночь. Бесформенными, пестрыми массами становились войска, расположившись по отлогостям и котловинам, где попало; телеги, пушки, рыдваны, кони, люди — все перемешалось в какие–то нестройные кучи; гам, крик, ругань наполняли воздух.
Мало–помалу тишина ночи начала убаюкивать гудящую толпу, и вскоре слетела на лагерь унылая тишина; только по окраинам еще раздавались протяжные, тоскливые оклики вартовых.
На горизонте мигали зарницы дальних пожаров; впереди разгоралось клубящимся пламенем ближайшее местечко Корсунь; окраины неба приняли вид гигантского багрового кольца, а к закату небесный свод мрачно темнел и казался черной, гробовой крышкой, нависшей над табором.
До рассвета еще закипела в польском лагере тревожная, суетливая деятельность: подновлялись рвы, насыпались валы, устанавливались орудия; за батареями укреплялись ряды возов; в центре устанавливались обоз и пехота, а кавалерия размещалась на обоих флангах, распахнув широко крылья. Теперь уже не кичились хвастливо паны, не собирались разгонять хлопов батогами, а молча помогали сами в работах жолнерам, бросая вдаль пугливые взоры; Потоцкий же спал на перине в своей палатке хмельным, бесчувственным сном.
Настало позднее утро, но солнце застилал густой, темный туман: воздух до того был насыщен гарью и дымом, что все небо казалось закопченным, желто–бурым, а когда к полудню проглянуло наконец сквозь мрачную пелену солнце, то оно оказалось совершенно тусклым, без ореола лучей и смотрело кровавым глазом с зловещего свода небес.
Не успели еще окончить паны укреплений лагеря, не успели еще войска занять своих позиций, как прискакали на взмыленных конях несколько всадников; растерянные, обезумевшие, сообщили они в бессвязных речах, что высланный авангард драгун передался Хмельницкому, что враг тут, уже за этими холмами, что у него несметные силы, что не видно конца–краю загонам татар…
И начальники, и войска до того были потрясены этим известием, что все они как высыпали густыми массами на валы, так и застыли на месте, ничего не предпринимая, ни на что не решаясь: казалось, одно лишь желание их охватило — убедиться воочию, что этот страшный кошмар, холодящий кровь, сковывающий волю, не бред воображения, не сон, а действительность.
Бросились будить Потоцкого; он долго не хотел просыпаться, закрывался подушкой и ворчал: «Отступать, отступать!» Когда же его растормошили и он, протерши глаза, присел и понял наконец, что Хмельницкий здесь, то лицо его, брюзглое, опухшее, окаменело от ужаса, а глаза приняли детское беззащитное выражение; он молча затряс головой и стал смотреть на всех точно испуганный ребенок, собирающийся вот–вот заплакать. Вся фигура этого старикашки была в эту минуту до того жалка, что даже клевреты его отвернулись с некоторым чувством брезгливости… Наконец, великий коронный гетман зашамкал беззубым ртом и произнес слезливым тоном: «Пива!».
А между тем за холмами вдали показались облака пыли; они быстро росли и гигантской дугой охватывали почти половину горизонта. Многочисленный, грозный враг на рысях приближался к ошеломленным зрителям… да, это был не сон, а настоящий, действительный ужас!