Мне это показалось ужасно смешным.
— Ах, боже! — сказал я, подражая голосу некоего воображаемого маменькиного сынка. — Мамочка, сунь мне два пальца в рот. Если бы ты знала, как тяжело плавать! Мне бы сидеть, дурачку, дома, а я не послушал тебя, пошел в море…
Никто даже не улыбнулся. Как будто не слышали моих слов. Стучали ножи, распластанные рыбины падали в трюм.
— Помнится мне, — негромко сказал Донейко, задумчиво глядя на свой нож, который, казалось ему, затупился, — помнится мне, маменькины сынки, когда их бьет море, лежат на койке без задних ног. Помнится мне, что ещё недавно нам пришлось одного такого силою поднимать на палубу.
Краска бросилась мне в лицо. Я стоял, сгорая со стыда, и никак не мог распластать небольшую пикшу. На меня никто не смотрел, как будто меня не было. Все молчали, и только монотонно стучали ножи. Потом заговорил Свистунов — спокойно, лениво, как будто он ни к кому не обращался, а только рассуждал сам с собой.
— Что ж, — сказал он, — если человека бьет море, ничего в этом такого нет. Бывают хорошие моряки, старые капитаны, которых ещё как бьет. Тут надо смотреть на выдержку. Если человек держится, в этом геройства больше, чем если у него организм сам морю не поддается. — Он замолчал, сбросил в трюм кучу рыбы, накопившуюся на рыбоделе, и спокойно продолжал шкерить. Больше на эту тему не было сказано ни одного слова. Когда вернулся Овчаренко, завязался общий разговор, в котором я не принимал участия. После конца вахты я спустился в кубрик. Мне было очень стыдно. Я притворился спящим, когда Свистунов вошел в каюту. На следующую вахту я вышел, немного взбодрившись, но уже никого не передразнивал, помалкивал и слушал, что говорят другие.
— Что это вы, Слюсарев, приуныли? — услышал я неожиданно ласковый голос. Овчаренко стоял возле меня и улыбался. Я вспыхнул весь и стоял, не зная, что ответить.
— Не выспался, — выручил меня Донейко. — Молодой ещё. Всё на море глядит.
— Ничего, — сказал Овчаренко, — образуется. Моряком будет.
Я пролепетал что-то непонятное. Вскоре Свистунов попросил меня подвинуть ему рыбу, а потом незаметно меня втянули в разговор, и тяжелое чувство стыда сгладилось. Но больше я зря не болтал, как прежде.
Удивительно, как быстро меняется в Баренцевом море погода. Снова сияло солнце, и море лежало светлоголубое, гладкое, как будто и не бывало волн и ветер не свистел в снастях. Однажды мы увидели берег. Белые, покрытые снегом скалы тянулись по горизонту. К вечеру они были совсем близко. Весна уже изменила их. Снег сходил, и кое-где виден был голый черный гранит. Водопады свергались с обрывов, потоки, бурля, вливались в море. Ночью мы вошли в губу. Утром берега были с обоих бортов. Снова пошел под воду трал, мы описывали большие круги по широкой губе. Моя вахта кончилась в восемь часов. Донейко отправился к капитану и через пять минут, гремя сапогами, скатился по трапу вниз.
— Старик разрешает! — орал он, размахивая вязаной шапкой. — Собирайся!
Из рубки высунулось веселое лицо двадцатитрехлетнего капитана.
— Это вы меня стариком величаете? — спросил он, старательно хмуря брови.
— Простите, Николай Николаевич, — крикнул Донейко, — оговорился! — промелькнул и исчез в кубрике.
На тральщике поднялась суета. Мы носились взад и вперед, сталкивались друг с другом, беззлобно переругивались. Свистунов выторговывал у кока лишнюю буханку хлеба. Полтора Семена тащил трех окуньков свежего, собственного копчения, Донейко с засольщиком подготовляли к спуску шлюпку, Балбуцкий торопясь нёс какие-то ведра. Скоро мы все собрались у шлюпки. Развернулись шлюпбалки, шлюпка повисла над водой.
Мы отправлялись на птичий базар собирать яйца. Тральщик должен был нас забрать, когда он, сделав круг, снова пройдет мимо этих крутых, обрывистых берегов.
Старший штурман Бабин, молчаливый человек с очень красным лицом, командовал спуском шлюпки, проверяя скорость работы по часам.
Шлюпка коснулась воды. Матросы быстро спустились по лопарям талей. К рулю сел Бабин. Сверху нам передавали веревки и ведра. Мацейс, низко наклонившись, укладывал их под банки. Какой-то матрос — я видел только его спину — стал с багром на носу, приготовившись оттолкнуть шлюпку при отходе от борта.
— Отваливай! — скомандовал Бабин. Отдали фалини.
— Весла! — Весла откинулись в уключины.
— На воду! — Бабин спрятал часы. Лопасти весел легли на воду, напряглись спины гребцов, и шлюпка, рванувшись, понеслась к пустынному берегу. Матрос, который отталкивался шестом, обернулся, и я узнал Шкебина. «Раз — два, раз — два», — негромко отсчитывал Бабин, и лопасти весел поднимались и опускались в такт, и тральщик всё удалялся от нас, и голые, дикие скалы становились всё ближе, и струйки воды журчали за кормою шлюпки.
— Донейко, в чем дело? — крикнул вдруг Бабин. Я оглянулся. Донейко сидел неподвижно, высоко подняв весло.
— Что за чорт, — услышал я его приглушенное бормотанье, — ведь ты же не из нашей вахты, как же ты тут очутился?
Ответил ему уверенный голос Мацейса:
— Ну так что ж? Мы из первой вахты. Нам вступать в двенадцать часов. Разве мы не успеем вернуться?