Латинист, кроме того, что был латинистом и переводчиком с французского, еще и сочинял стихи, те отличались непримиримым антисоветским пафосом и были по мнению как самого автора, так и его друзей абсолютно неиздаваемы – но кто из нас не верит в чудо, так что, кто знает, может, где-то в глубине души Латинист именно на звонок Твардовского и надеялся, почему иначе ему пришла в голову столь странная идея.
– И про какую командировку ты мне наплел? Куда это в наших краях тебя могли командировать? – сменил он быстро тему, догадавшись, кажется, что Эрвин его раскусил.
– Меня отправило Эстонское Государственное издательство в Вешенское, к Шолохову, – наврал Эрвин непринужденно. – Буду переводить на эстонский «Тихий Дон».
На лице Латиниста возникло выражение отвращения и можно было понять, что только армянско-еврейское воспитание мешает ему загадить асфальт родного города смачным плевком.
– Эту омерзительную фальшивку?
Уже в лагере Эрвин услышал от Латиниста, что местный народ пообразованнее убежден в неспособности Шолохова написать без орфографических ошибок даже донос. Распространялись гипотезы насчет того, кто на самом деле является автором этого произведения, одни считали таковым писателя Крюкова, другие генерала Краснова, сам Латинист полагал, что это вовсе некий третий, изобразивший себя в романе в образе младшего Листницкого – словом, кто угодно, но только не Шолохов. «Он не мог этого написать, потому что этого он написать не мог», – темпераментно утверждал Латинист, – «понимаешь, во время Первой мировой он был еще сопляком, сидел в станице, в романе же множество достоверных страниц про бои, про Петербург и прочее, о чем он не имел ни малейшего понятия.» Латинист, как и многие другие, был уверен, что Шолохов украл где-то рукопись, подпортил ее немного красной пропагандой и отнес в издательство.
– Неужели ты ничего лучшего для перевода не нашел? – фыркнул он.
– Посоветуй, что.
– Ну я не знаю…
Было видно, что Латинист напряженно думает, но ничего придумать не может, он был достаточно умен, чтобы понимать, что те книги, которые он считает достойными перевода, никогда не получат одобрения Комитета по издательству.
– Для собственного удовольствия я перевел несколько стихотворений из «Живаго», – добавил Эрвин стыдливо.
Романа он не читал, но Лидия достала откуда-то часть стихов, в самиздатовском виде, и дала на пару дней Эрвину, а он переписал их от руки в тетрадь.
– Ну, они, вообще-то говоря, лучшее в этом романе, – буркнул Латинист, закатил глаза и стал читать:
– Мело, мело по всей земле, во все пределы…
– Свеча горела на столе, свеча горела, – подхватил Эрвин.
Сеанс лирики был прерван автобусом Львовского автозавода, который, распространяя жуткую бензиновую вонь, подкатил к остановке. Передняя дверь оказалась прямо перед ними, наверно, Латинист именно на это и рассчитывал, но толку от этого было мало, поскольку водитель открыл только заднюю, вызвав тем самым заметную толкотню в очереди.
– Шарахни костылем, – посоветовал Латинист.
Шарахать Эрвин не стал, но слегка по двери действительно постучал и отнюдь не безрезультатно. Увы, задержка нарушила планы Латиниста, когда они вскарабкались в автобус, места для инвалидов были уже заняты двумя молокососами.
– А ну марш отсюда, вы что, не видите ветерана Великой Отечественной! – рявкнул Латинист, показывая на костыли Эрвина.
Молокососы смерили Эрвина скептическими взглядами, потом один наклонился к уху другого и что-то шепнул, тот в ответ громко заржал.
– Да как вы смеете насмехаться над кавалером ордена Красной звезды и медали «За отвагу»? – разгневался Латинист. – Если бы не он, вы сейчас чистили бы фрицам сапоги и если б делали это недостаточно аккуратно, получали бы пинок сами знаете куда!
Что на молокососов, в итоге, подействовало, награды, сапоги или громкий голос Латиниста, определить было трудно, но места они освободили. Латинист подтолкнул Эрвина на сидение под окном, сам повалился на соседнее, некоторое время еще задыхался, изображая угасающее волнение, а потом сказал тихо:
– С ними иначе нельзя.
– Как ты думаешь, что он шепнул приятелю? – спросил Эрвин в ответ.
Латинист захихикал.
– Наверно, поинтересовался, на какой стороне дядюшка воевал, – предположил он, потом потрогал пальцем драповое пальто Эрвина, покосился на его шляпу и белый шелковый шарф и заметил: – А и верно, снимешь очки – вылитый Риббентроп.
– В Москве на вокзале ко мне подошел какой-то незнакомец, который принял меня за Василия Гроссмана, – улыбнулся Эрвин.
Ехать пришлось долго, Эрвин пытался смотреть по сторонам, но улицы были освещены плохо и единственное, что он разглядел, это обилие парков и аллей, что его удивило, ибо по рассказам отца Ростов был полон пыли и совершенно лишен тени. Он сказал об этом Латинисту.