Обладая даром имитатора, Эренбург великолепно воспроизводит язык и строй местечкового мышления, лично для него чуждые, но знакомые с раннего детства. Он погружается в этот мир, воссоздает его на страницах книги, ищет в нем убежища от той враждебности, которая окружает его во Франции — стране, которую привык считать своей. «Лазик Ройтшванец» — последняя книга, до «Оттепели» 1953 года, в которой доброта и милосердие оказываются главными ценностями; «отбросы Истории» еще не выброшены на свалку, и человеческая жизнь еще важна сама по себе: «Вы думаете, если убить человека и припечатать его вопиющей печатью, как будто это не живой труп, а только дважды два замечательного будущего, кровь перестанет быть кровью?» Эта книга — последняя дань непокорной юности, последнее слово писателя перед тем, как превратиться в «посланца Страны Советов», как он станет себя называть. Понимал ли это сам Эренбург?
Во всяком случае он твердо знает одно: чтобы сбылись честолюбивые планы, с которыми он приехал в Париж в 1921 году, чтобы его признали и в Париже, и в Москве, необходимо заручиться доверием советской столицы. Эренбург не был наивен: за плечами у него были три года, прожитые при большевиках, и долгая игра в прятки с цензурой. Он сознает, что прежде чем получить признание, ему придется представить весомые доказательства преданности новой власти: он должен будет осудить анархистский индивидуализм, высмеять мелкобуржуазную интеллигенцию, заклеймить гнилой Запад, и, разумеется, прежде всего, отчитаться о своем прошлом.
На дворе осень 1927 года. По иронии судьбы, интерес французов к советской литературе пробудился как раз в тот момент, когда она стала терять связь с жизнью. Среди иностранцев, посетивших в этом году страну Советов, был Вальтер Беньямин, который, возвратившись в Берлин из Москвы, напишет: «Независимый писатель практически исчез, так как интеллектуалы превращаются в правящий класс»
[256]. Для немецкого писателя это — открытие; для Эренбурга это уже стало очевидностью. Возможно, он полагает, что начавшееся ужесточение литературной политики вызвано только фанатизмом его врагов, «пролетарских писателей» — рапповцев? Он с ними на ножах — в «Лазике Ройтшванеце» он их безжалостно высмеял (и это, скорее всего, определило судьбу книги, которая так и не была опубликована в СССР при жизни автора). Пока еще Эренбург убежден, что партийное руководство не поддерживает лозунги пролетарских писателей и что его друг Бухарин им прямо враждебен. Конечно, он в курсе того, что тираж журнала «Новый мир», где появилась «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка, пущен под нож, поскольку писатель рискнул предположить, что Сталин уничтожает своих товарищей по партии. Но разве Пильняк не был неисправимым славянофилом? И главное — разве Сталин не остается единомышленником Бухарина? Он знает также, что Александр Воронский, главный редактор журнала «Красная новь», собравшего под свое крыло «попутчиков», вынужден уйти в отставку; однако этот инцидент вполне мог объясняться дружбой Воронского с Троцким. Тревожные признаки надвигающегося конца эпохи получали разумное объяснение и не слишком тревожили Эренбурга: все это «трудности роста». Ему казалось, что он хорошо понимает логику событий.Еврей советского исповедания
Действительно, вскоре новый редактор «Красной нови» Федор Раскольников предлагает ему «социальный заказ»: речь идет о серии репортажей из Германии, Чехословакии и Польши. Весь 1927 год проходит у Эренбурга под лозунгом «Лезь, Илья, лезь!», и вот ему предоставляется уникальная возможность «пролезть» в ряды официально признанных советских писателей. Неужели в Москве вспомнили, что имеют дело с талантливым журналистом, автором «Лика войны»? Как бы там ни было, предложение это как нельзя более кстати: измученный долгим бездействием, Эренбург готов к новым приключениям: у него появился шанс стать советским Альбером Лондром и послужить правому делу. Альбер Лондр, французский журналист, один из первых иностранных корреспондентов как раз отправляется в такую же поездку — быть может, это совпадение было неслучайным. В своих репортажах Лондр будет писать об Ostjude — восточноевропейских евреях, «вечных жидах». Эренбург уезжает в командировку в ноябре; в его статьях речь тоже будет идти не только о «великой семье славянских народов», но и о еврейских общинах Центральной Европы. Действительно, совпадений немало. Но какая разница!
Поражает не только стремительность, с которой писатель откликается на полученный заказ. Поражают тон, манера. На рукописи «Лазика Ройтшванеца» еще не высохли чернила, а Эренбург уже отправился писать об «униженных и оскорбленных» евреях с издевкой, с насмешкой, с презрением. «Этот моралист был, как это часто бывает, аморален, — заметит об Эренбурге польский поэт Александр Ват. — Его мир был раздвоен: двойные чувства, двойные слова, двойная вера»
[257].