Зашевелился, пошарил пальцами вокруг себя, нашел несколько сбитых белками с сухого дерева сучков, сложил их горкой, пошарил еще — надо было ладить костер, чтобы окончательно не утонуть в этой гнетущей темноте. Набрав еще немного горючего крошева, Калмыков достал из кармана форменных, украшенных широкими желтыми лампасами штанов плоскую деревянную гребенку, отломил от нее один зубец и шаркнул им по серной дорожке, проложенной с двух сторон по низу гребенки.
На конце зубца вспыхнул слабый рыжий огонь — это были русские спички, не китайские; китайские особым качеством не отличались, а русские, выпускаемые под Владивостоком, на Гродековской фабрике, были что надо: и горели хорошо, и зажигались легко, и не ломались. Калмыков сунул огонек под небольшую горку сухотья — крохотный проворный гимнаст перепрыгнул на один сучок, затрещавший, словно порох, зашипевший, зафыркавший, затем, будто бы спасаясь от некой напасти, нырнул вниз. Калмыков подумал невольно: придется зажигать еще одну спичку, но в это время малюсенький рыжий гимнаст объявился вновь, вскаракабкался на вершину горки и расцвел ярко, отодвинув в сторону опасную предночную темноту.
Жаль, у Калмыкова не было с собой еды — вышел он из станицы налегке, надеясь скоро вернуться, у Грини Куреневаеды тоже, скорее всего, не было, да даже если бы и была, проку от этого все равно никакого — еда-то ушла вместе с ним. Сидит сейчас Куренев уже дома, наверное, и распаренный, красный, потный, с наслаждением гоняет чай, сдабривает ужин ханкой и вяленым изюбренным мясом, а Калмыков кукует неведомо где, голодный, усталый, злой…
— Тьфу! — сплюнул он в огонь, ругая себя за оплошность.
А ведь он мог поправить это дело днем, во время погони — ему и жирный орляк по пути попадался, и сочная съедобная кислушка, и ягод полно было, и грибы встречались — рыжики, белянки, даже огромный, похожий на важного начальника шелковистый белый попался, но Калмыков не остановился, пронесся мимо… Жаль! Очень даже был бы сейчас к месту сочный шашлычок из толстого белого гриба, нежного и душистого — м-м-м! Калмыков ощутил, как во рту у него собралась тягучая твердая слюна.
Некоторое время он сидел неподвижно, с тупым усталым недоумением глядя в огонь, ни о чем не думая, — впрочем, нет, кое-какие мысли все же шевелились в голове: он подумал о том, что человек может смотреть на любой огонь вечно, пока пламя будет гореть, столько он и станет неотрывно смотреть в него, и эта странная привязанность с годами усиливается… Так казалось подъесаулу, — ведь он тоже был таким. К чему это? К тому, что ему суждено погибнуть в огне или к чему-то другому?
Вопрос, конечно, тревожный, но он особо не занимал Калмыкова. О своей жизни он вообще никогда не задумывался, не пытался изменить ее, улучшить, повернуть в выгодную для себя сторону, довольствовался тем, что она ему подносила. Если выпадали горькие минуты, когда он терял близких людей, — не роптал, не проклинал никого, не грозился взорвать мир, заложив под него вагон динамита, если же случались удачи, победы, в том числе и на «бабском» фронте, особо не радовался, принимал это как должное…
Над головой пронеслась большая тяжелая птица, нырнула в густоту крон и уселась там на ветку — ночной хищнице тоже захотелось посмотреть на весело плясавшее пламя, проворно, с пороховым треском сжиравшее сухие ветки. Калмыков глянул в темноту недобро и, старчески хрустя костями, стеная, поднялся — надо было еще набрать веток.
Птица, прячась в высоких кронах, недобро ухнула — людей она не любила, но Калмыков не обратил на хищницу внимания — ухает и пусть себе ухает. Если нужно будет, он любой птице свернет голову набок. Какой-то пушистый, с длинным рыльцем зверек сверкнул глазами, зажато тявкнул, подпрыгнул, будто от укуса, и стремительно откатился в сторону, в кусты, исчез в них. Будто и не было зверька.
Невдалеке раздался крик — на зубы лисе либо дикой собаке попался слабосильный крикливый грызун. В следующий миг грызун умолк: едок перекусил ему хребет крепкими зубами… Калмыков в темноте нащупал и ловко подцепил пальцами сухую жердину, косо легшую на ствол, подволок ее к костру, конец уложил на трухлявый, обросший зеленым мочалом пень, надавил ногой. Жердина покорно треснула под каблуком и переломилась сразу на три части.
Одну из частей Калмыков приложил к колену, ударил — и получились две, сухо брызнувших прелой крошкой половинки, Калмыков бросил их в костер. Пламя жадно впилось в деревяшки, залопотало обрадованно, затрещало; из глубины костра до его уха донесся жалобный писк, словно бы под костром, в земле, кто-то сварился живьем. В следующее мгновение писк исчез, Калмыков подхватил с земли еще один обломок и так же легко и ловко переломил его через колено.
Он действовал играючи, все у него спорилось, движения были скоординированные, четко прорисованные; видно было, что человек этот умеет обращаться и с оружием и с рабочими инструментами… Темнота, подползшая было к костру, нехотя отступила.