Полифем пристроился в хвост. Братки поднажали, и шумная орда, время от времени перебрасываясь тёлкой, как баскетболисты — мячом, вылетела на проспект Кекропа, в темноте полосуя мрак фарами, рванула к аэропорту, но не доехала, распугивая мирные тачки, свернула у мясокомбината в новострой, заплясала меж серыми, молчаливыми домами, превращая спальный микрорайон в бессонный, бранящийся, горланящий с балконов — дальше, дальше, к реке, вдоль набережной, в парк, к колесу обозрения, мимо стадиона, немых трибун, беговых дорожек… Они грели резину, катаясь от обочины к обочине, пьяные в слюни от внезапного восторга. Козлили на задних колесах, дро́нили ручки газа, рыча двигателями. Колбасили без цели и направления; давили креста́, откидываясь всем телом назад и широко разводя руки. Тёлка сорвала голос: хрипела, сипела, кашляла. Ею обменивались, её усаживали, укладывали, лапали, шлепали, щипали. Похоже, в тёлке крылись неисчерпаемые запасы испуга, бьющего по мозгам круче наркоты: пей, браток, кури, нюхай, ширяйся на здоровье! За стадионом, на склонах, густо заросших дикой травой, где по утрам выгуливали собак, табун встал на прикол. Возбужденно гомоня, байкеры собрались было все-таки трахнуть тёлочку — не пропадать же добру? — но передумали.
«Гуляй, подруга! — разрешил Эпаминонд. — Заслужила!»
Никто не возразил. Грудой парного мяса тёлка сползла с седла, встала на четвереньки — вид ее сейчас нисколько не возбуждал братков — и сучкой, которую хозяин выгнал из дома, потащилась куда-то. Кажется, она плакала, а может, стонала. Полифем не вслушивался. У Полифема все было хорошо, лучше лучшего. Плевал он на всех тёлочек мира, плевал и сплёвывал. Теперь он знал, что делать, если не стои́т.
«Покатушки!» — выкрикнул он.
«Го-го-го! — откликнулись братки. — Покатушки! Срыв с катушки!»
«Покатушки голяком!»
«Го-го-го! Го-голяком!»
Так и прижилось. А братки, когда назавтра табун собрался вместе, хвастались, как ловко и бесконечно имели своих девчонок, которые доброволицы, по согласию. Едва вспомнишь тёлку, дурняком летающую из седла в седло, и хоть бетон долби, честное слово! Голова у тебя, Полифем! Оригинально мыслишь, брат, с подходцем!
— Не надо!
Эпаминонд отпасовал тёлку Полифему, и тот принял пас в прыжке. Сегодняшнюю тёлочку отловили в плавучих доках, на эстакаде между пирсом и понтоном — дурища отбилась от подруг, возвращавшихся после смены. Вне сомнений, она была
Табун взревел от восторга. Этот фокус не удавался никому, даже ловкачу Хомаду, центровому табуна «Лизимахов». Все удерживали тёлок по-простецки, в обхват, левой рукой, и обламывались, пытаясь справиться с банданой одной правой. Полифем же нашел рабочий способ, позволяющий и тёлочку держать, и все десять пальцев для дела освободить. Тут главное было, вывязывая узел на затылке, не придушить хрипящую забаву насмерть, но это уже вопрос решаемый, если вслушиваться в хрип — и не пропустить момент, когда он переходит в сипение и бульканье.
Иногда Полифем полагал, что из него вышел бы славный дирижер оркестра. В байкерах веселее, но искусство требует жертв!
— Отпусти ее.
Сперва Полифем не въехал. Решил, что передержал тёлочку, время делать пас, а то братки заждались, хотят в седла. Он надавил покрепче, сверху вниз, чтобы тёлка упала на колени, открывая обзор — и завертел головой: кто тут бухтит? кто?!
— Отпусти, говорю.
Тут Полифем и увидел его. Крендель стоял на углу Козьего въезда, в тридцати шагах от табуна, привалясь плечом к столбу с мигающим фонарем. Крендель разговаривал с Полифемом так, словно, мать его дери, был Полифемовым отчимом, скорым на расправу, и держал в руках солдатский ремень. С тринадцати лет, с радостного дня, когда Полифем раскроил отчиму башку кувшином для цветов, полным воды и увядших тюльпанов, байкер никому не позволял командовать собой. Ну хорошо, с глазу на глаз позволял, случалось, а в компании — ни-ни!
— Иди сюда, — бросил крендель тёлочке.
Полифем хмыкнул:
— Ага. Беги, подруга. Со всех ног.
И намотал телячьи волосы на кулак.
— Я велел: отпусти, — напомнил крендель. Голос его был скучен, как протокол в участке. — Оглох?