Читаем Быков Дмитрий полностью

Мне иногда кажется даже, что последовательное жизнеотрицание некоторых особо темпераментных натур — таких, скажем, как Герцен или его лучшая ученица Лидия Корнеевна Чуковская — основано на тщательно скрываемой, патологической неспособности смириться с самой идеей смерти; и отсюда «если не можешь вечной, не надо мне никакой». Ведь Герцен и Чуковская — прежде всего могучий темперамент, а как такому темпераменту мириться с обреченностью? Нет, никогда, и рождаются потрясающие пассажи вроде восклицания Чуковской в дневниках: почему вообще нужно какое-то жизнеутверждение?! Жизнь сама себя утверждает ежеминутно, грубая, наглая, всепобеждающая; должен найтись хоть кто-нибудь, кто станет отрицать ватные бока этого ямщика, многослойные юбки этой бабы-на-чайник... Думаю, это следствие оскорбленного жизнелюбия, его изнанка. И потому жизнь этих отрицателей так чужда слабости, так свободна от страха — ненависть изгоняет любой страх, это азбука. Исцелились от ужаса перед небытием сравнительно небольшой ценой — возненавидели жизнь.

Для некоторых такой рывок сложен, метафизические их способности недостаточны, и тогда возникает паллиатив: презрение к смерти, нежелание ее замечать, глубочайшая — сугубо гуманистическая по своей природе, нерелигиозная, часто даже атеистическая — неприязнь к упоминаниям этой темы. Это как раз случай Набокова, цитированного в начале: изобретенный им философ Пьер Делаланд на вопрос, почему он не снимает шляпу на похоронах, отвечает: пусть смерть обнажит голову первой. В самом деле, мы презираем убийц, караем тех, кто отравляет человеческое существование, почему же сама смерть, главный вор и убийца, достойна нашего почтения? Как можно ее бояться? Презирать, и только; сам Набоков говаривал в интервью, что умирает ежевечерне и воскресает ежеутренне. Подумаешь, биология! Стоит ли высокому духу отвлекаться на такую ерунду? Этот героический антропоцентризм спасал многих, как ни парадоксально это совмещение. Был он присущ и Горькому; и если вдуматься, ничего такого уж несовместимого тут нет — воззрения Набокова и Горького, двух сугубых материалистов, только выглядят полярными. О многом — о культуре как главном двигателе истории, о человеке как мере всех вещей — они в иные моменты вполне могли бы договориться, если не брать, например, Горького образца 1933 и Набокова образца 1973 года.

Вы спросите, отчего я не начал сразу с религиозных доктрин? Но их универсальность — кажущаяся, и потом, это ведь тоже не мантры, повторением которых можно исцелить личный ужас. К ним надо прийти, и пути эти различны; аргументы в пользу бессмертия всегда почерпываются из самонаблюдения. Всякий, кто наблюдает за феноменом человека, рано или поздно понимает, что эмпирически он непостижим, что никакая эволюция, борьба за существование, классовые и прочие материальные факторы его не детерминируют, что человек избыточен по отношению ко всему: к прагматике, выживанию, даже к творчеству, которым он никогда не удовлетворяется. Человеку дано слишком много, пользуется он едва четвертью своего безразмерного арсенала, и самая эта избыточность способна навести на мысль если не о ее трансцендентном источнике, то по крайней мере о ее непонятной покамест задаче. Человек продолжает мыслить и помнить себя даже в самом глубоком сне; он и в беспамятстве что-то видит и иногда об этом помнит; наконец, если бы возможность бессмертия не была для него ясна и несомненна, он ни на минуту не смог бы отвлечься от смерти, как постоянно сосредоточен на ней приговоренный; а мы отвлекаемся — и, значит, не приговорены. Я пишу этот текст на харьковском фестивале фантастов «Звездный мост», а по комнате рядом со мной расхаживает, бормоча под нос, самый титулованный фантаст России, поэт и бард, кумир фанов Евгений Лукин. Он сочиняет вслух свою новую прозу — «Повесть ручной работы», это у него такой способ писать фантастику. Первая фраза его повести уже набрана на компьютере: «Здравствуй, малыш, добро пожаловать в нашу камеру смертников».

— Ты действительно так думаешь? — спрашиваю я Лукина.

— Я думаю, — медленно и тяжело выговаривает Лукин, — что основная единица мира... все-таки... не личность, а социум. Поэтому... бессмертие, по всей вероятности, есть... но коллективное, в котором ты сотрешься... И ужас этого растворения страшнее любой пустоты.

— Не обязательно, — говорю я без особенной уверенности. — Битов однажды сказал, что личность — мозоль от трения моего я о внешний мир. Эта мозоль исчезнет, а мое я останется.

— Тогда твое я — не ты, — справедливо замечает Лукин.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза