Вот если у него на входе кровь, а на выходе – понятно что, то это одна разновидность творчества. А если у него на входе кровь, а на выходе спирт, допустим, или одеколон – это совсем другое дело. Каждый из своего вампиризма делает то, что может.
– Как волк Пелевина соотносится с волком Гессе?
– По одной линии. Очень существенно. Для Пелевина вообще существенен Гессе. С его буддизмом, с его индуистскими увлечениями, с его паломничеством в страны Востока. По одному критерию эти два волка похожи. Они не люди среди людей. Вот в чем дело. Пустота, одиночество голимое. Я очень не люблю роман «Степной волк». Это, по-моему, ужасно скучная книга. Но ведь большинство людей после этого романа радостно называет себя «степными волками», забывая о том, что волк – это не самое доброе существо. Может быть, волк лучше, чем зая, такой туповатый, ушастый зая, но все-таки волк хуже, чем «медвед», например. «Медвед» – оборотень – представляете ужас, да? «Превед, медвед», – говорим мы весело. Но можем ли мы так же весело сказать: «Превед, волчара»?
– Почему книги Пелевина так плохо запоминаются?
– А чтобы хотелось перечитать. Но если говорить серьезно, тут мы уже в физиологию упираемся, ведь память наша эмоциональна: мы помним острые ощущения. А книги Пелевина острых ощущений не дают. Они ласкательные, они ненавязчивые. Их читаешь – как будто массируют тебя в СПА – не слишком больно. Там нет эмоционального шока, который есть иногда у Сорокина. Сорокин же сказал: «Пелевин – это марихуана, а я – героин». Это гораздо более тяжелый наркотик. Вот Сорокин запоминается, Сорокин оставляет эмоциональный шок, и тем не менее его хочется перечитывать, чтобы этот эмоциональный шок переживать опять и опять. Ну какое удовольствие перечитать, например, «Сердца четырех»! Просто, чтобы посмотреть, как автор с советскими штампами разбирается, какое наслаждение! И с реальностью 1994 года. Или там «Заседание завкома». Всегда приятно, когда на твоих глазах вот так ногами крушат, как в рассказе «Падёж» крушат макеты. Это всегда приятно. Жестокие вещи, но запоминаются. Пелевин не запоминается именно потому, что он ненавязчив. Я бы даже рискнул сказать, что он деликатен. Эмоциональный его спектр – это спектр от насмешки к презрению, а не от ужаса к восторгу, как у Чехова, например.
– Бытовой вопрос. А вы точно знаете, что Пелевин в «Эксмо» в рабстве? Или Виктор Олегович не продается?
– Нет, во-первых, я этого не говорил. Во-вторых, я этого не знаю. А в-третьих, мне это не важно. Писатель же пишет не обязательно для того, чтобы ему в «Эксмо» платили. Писатель занимается аутотерапией. Ему очень плохо или, наоборот, очень хорошо, и он старается этим поделиться, чтобы не лопнуть. Если за это еще платят деньги, то это большая удача.
У Юлия Черсановича Кима замечательные были слова: «Я пишу свои песенки лёгко, // не хочу я их в муках рожать, // а что деньги дают как за доблестный труд, // так не буду же я возражать!»
– Планируете ли вы лекции по советской литературе 20–40 годов? Может быть, писатели второго плана? Ну, например, тот же Симонов.
– Симонов не второго ряда. Я вот, например, про Фурманова бы с удовольствием прочел.
– Еще Соболева и Вишневского.
– Соболева боже упаси! Потому что хуже «Капитального ремонта» я просто не знаю книги. Хотя есть хуже, безусловно. Донцова хуже.
Вишневский интересен. Знаете, в каком аспекте интересен? Ведь «Оптимистическая трагедия» – это классическая символистская драма. Она начинается монологом к залу, который дословно копирует два главных монолога из символистских драм. Первый – «Смотрите и слушайте, пришедшие сюда для забавы и смеха» из «Жизни человека» Леонида Андреева и второй, конечно, «люди, львы, орлы и куропатки» Чехова.