«Унижение, — отрывочно подумал Гавриил; он не слушал разговоров, но голоса порой сами лезли в уши. — Я тоже говорил об унижении. Унижение, уничижение. Зачем всё это? Брызнет кровь — и кончатся все слова. Все!.. Сразу кончится то, что приносило боль, тревогу, беспокойство. Всё кончится. Все любили толковать о справедливости, а всё — ложь. Мы плаваем во лжи, как рыбы в море. А где же человек? Он ведь не может долго плавать, он либо пойдёт на дно, либо его сожрут, либо он сам станет рыбой и начнёт жрать других. И кровь будет брызгать с лица…»
Он и сам не заметил, что начал думать, что бессвязные голоса замолкли в нём, а лица ушли. Голова ещё болела, но боль эта уже менялась, и он чувствовал, что она меняется.
Толстой шагал быстро, изредка останавливаясь у развилок: решал, на какую тропинку свернуть, и всегда выбирал самую глухую. Князь и Василий Иванович шли сзади; князь изредка поглядывал на спутника, точно собираясь заговорить, но Олексин упорно смотрел только перед собой, старательно выпрямляя и без того прямую спину, и разговор никак не начинался. Это выбивало гостя из накатанной годами колеи; он привык изрекать, удивлять и фраппировать, но здесь никто не поражался, и князь с лёгким раздражением поругивал себя за приезд в Ясную Поляну.
— У вас есть сестра? — неожиданно и даже резко спросил он, так и не придумав ни парадокса, ни каламбура.
— Целых три.
Олексин отметил этот факт с полным равнодушием, и это задело князя.
— Меня интересует, вероятно, средняя. Кажется, её зовут Мари?
— Её зовут Марией, — спокойно уточнил Василий Иванович. — Мать у меня простая крестьянка, и у нас не было в ходу искажение русских имён.
— Извините, не предполагал, что беседую со славянофилом.
— Уж что-что, а эта славянская дурь никогда не занимала меня.
— Славянская дурь? — откликнулся вдруг Толстой: до него донеслись последние слова. — Славянская дурь — это сказано точно.
Он остановился, достал папиросы, набитые Софьей Андреевной, закурил, с любопытством рассматривая синий дымок.
— А утверждали, что на прогулках курить неприятно, — ворчливо заметил Василий Иванович, подходя.
— Лесной воздух не принимает дым папиросы, — сказал Толстой. — Он чужд ему. Вот так и фимиам, который курим мы ложным идеям и ложным идолам, не растворяется в нас. Он лишь обволакивает и одурманивает наши души, заслоняя от них истину. А мы курим его веками, мы прокурили весь мир, надёжно упрятав бога за дымовой завесой. Неужели он приходил в мир для того лишь, чтобы ему воздвигали храмы?
— Бог есть вера, — пожал плечами князь. — А вера есть узда, с помощью которой сдерживают тёмные страсти и ведут народ в нужном правительству направлении. Разрушьте веру — и вместо церкви мужик пойдёт в кабак.
— Бог есть моё стремление стать лучше, чем я есть, — сказал Лев Николаевич. — Это просто, и, если каждый примет такого бога в душу свою, кабаки придётся закрыть. А заодно и церкви. Правда, у Василия Ивановича иная точка зрения на сей предмет.
— Мы расходимся в терминологии, — сказал Олексин. — Я принимаю вашу идею самоусовершенствования, но совершенствоваться надо через труд, а не через бога. Бог создан человеком, Лев Николаевич, не более того.
— Верить, что бог создал человека по своему образу и подобию, куда возвышеннее и нравственнее, чем знать, что человек выдумал бога по своему образцу. Именно в этом, Василий Иванович, и заключается нравственность религии и безнравственность атеизма. Именно в этом!
— Вам ли бояться знаний, Лев Николаевич? — улыбнулся князь.
— Знания могут сделать человека умнее, расчётливее, полезнее для общества. Но они бессильны сделать его добрее. Душевнее, как говорят мужики. Душевнее… — задумчиво повторил Толстой. — Нет таких знаний, чтобы, уяснив их, человек стал душевнее. Разум принадлежит человеку, как сила, руки или ноги. А душа… Душа не принадлежит ему. Нет, не принадлежит, и в этом её особливость. Душа принадлежит чему-то большему, чем сам человек, её нельзя тренировать, как мускулы, или развивать, как мозг. Её можно лишь постичь и, постигнув, поступать согласно её велениям. Тогда и приходит счастье, о котором так тоскует человек. Счастье слитности с душой своей, конец борениям с нею, конец унижения и угнетения её. И вот тогда, именно тогда, когда возникает эта слитность, эта гармония, человек и становится воистину свободным и воистину бесстрашным. Изнутри, только изнутри! Кто — я? Зачем — я? Почему — я? Какие науки могут ответить на эти вопросы? Какие?
Легче стало не только Олексину, но и всем пленным: привезли котлы и офицерам стали разливать еду по мискам. Добродушный майор перестал потчевать Гавриила из собственной фуражки, тут же с удовольствием напялив её на голову.
— Вот и дотерпелись, — говорил он. — Терпение, судари мои, великая сила. Благодать божия — терпение наше!
На следующий день поручик сам пошёл за едой. Он уже понемногу передвигался, верил, что выкарабкался, и считал, что должен больше двигаться. Юнкер на всякий случай шёл рядом, готовый подхватить, если понадобится, да и майор поглядывал, но помощи не потребовалось.