Дашенька Сизова совсем не походила на ту «мамзель Жужу», имя которой склоняли по всему городу. Лицо её было бледно и невыразительно, худые щёки поблёкли от скверного и неумелого грима, под серыми глазами лежали густые усталые тени. Глаза эти поразили Ивана пустотой.
— Рада, очень рада, — с привычной жеманностью сказала она, свободно протянув руку. — Брат столько говорил о вас.
— Обо мне? — Иван осторожно пожал холодные пальчики. — Помилуйте, что же обо мне можно говорить?
— Мы не бесчувственные какие, — торопливо сказала маменька Сизовых. — Мы чувствуем благодеяния и благородство души.
— Ступайте, маменька, ступайте, — сквозь улыбку процедила Дашенька.
Всё это было неприятно и фальшиво; к счастью, маменька тут же вышла, а вслед за ней исчез и Гурий Терентьевич. Иван совсем смешался, но Дашенька спокойно вела разговор, всё так же влажно улыбаясь и играя глазами.
— Нет, право же, я особо вам благодарна, господин Олексин. Вы не мамзель Жужу увидеть спешили, а несчастную женщину. О, если бы вы только знали, что значат для меня эти четверги дома! Как надоели мне аплодисменты, цветы, подношения…
Иван украдкой оглядел комнату, но никаких цветов не обнаружил. Обстановка была как в дешёвой гостинице: диван, круглый столик, два венских стула да платяной шкаф. И на самой Дашеньке, которую, правда, он оглядывать не решался, тоже всё было скромным — и домашнее платье, и платок, в который она кутала худенькие плечи, и дешёвенький перстенёк, и такие же дешёвые серёжки в розовых ушах.
— Я устала от пошлости, — продолжала она. — От всех этих захламлённых уборных, пыльной мебели, вульгарных одежд, в которых вынуждена каждый вечер появляться перед сотнями мужских глаз. О, как я всё это ненавижу!
Дашенька играла сейчас привычную роль соблазнённой и покинутой, но Иван не был знаком с этим женским амплуа. Он верил каждому слову, каждому взмаху ресниц, каждой слезинке, что слишком уж часто посверкивала на этих ресницах. Верил, и сердце его переполнялось горячим и мучительным состраданием к этой несчастной, обманутой и преданной обольстителем юной женщине.
— Это ужасно, ужасно, я понимаю вас! — взволнованно сказал он. — Вам нужно бежать оттуда, бежать, бежать!
— Куда бежать? — обречённо улыбнулась она. — Куда и с кем бежать? Нет, нет, милый Иван Иванович, это моя судьба. Я обречена жить жизнью чуждой мне и оскорбительной.
На том тогда и закончился их разговор, потому что вошёл Гурий Терентьевич и попросил к чаю. А после чая говорили уже о другом, уединиться не удалось, и Иван уносил с собой не столько слова Дашеньки, сколько её грустные взгляды, почему и не мог думать и анализировать, а мог лишь чувствовать да мечтать.
Через неделю он пришёл снова. Дашенька встретила его очень сердечно, но была печальна, а Гурий Терентьевич уходить никуда не торопился. Сидел, закинув ногу на ногу, курил дешёвые сигары и разглагольствовал о предстоящей войне. Иван с трудом поддерживал разговор, почти с ненавистью глядя, как покачивает Сизов острым носком штиблета.
— Нет, что ни говорите, мсье Олексин, а нам дорого достанутся эти разногласия. Дорого, очень дорого, вот помянете ещё моё слово. Я видел карту в книжной лавке: по турецкому берегу Дуная идут сплошные крепости.
— Дашенька, душа моя! — почти пропела из соседней комнаты госпожа Сизова. — Не поможешь ли мне, ангел мой?
— Ах, маменька, оставьте! — громко и очень недовольно сказала Дашенька. — Пусть братец помогает, а у меня голова болит.
— Гурий, дружочек! — тем же тоном запела маменька.
— Я всем помощник, — сказал Сизов, вставая. — Займи нашего дорогого гостя, сестрица.
Дашенька ничего не ответила, но впервые за вечер улыбнулась, вновь ослепив Ивана влажной белизной зубов. Он смущённо улыбнулся в ответ и тут же отвёл глаза. Некоторое время они молчали, и для Ивана это время было сплошным мучением: он силился начать разговор, физически ощущая, как впустую уходят драгоценные минуты, но в голове не было ни одной связной мысли, и приходилось только вздыхать.
— Я так ждала этого дня, — тихо сказала Дашенька. — Мне совестно это говорить, потому что вы можете усомниться в моей искренности и посчитать всё пустым кокетством. Знаете, вы напоминаете мне зиму. Да, да яркую, морозную и чистую-чистую зиму, когда сама делаешься чище и лучше… Простите меня за это признание, Иван Иванович, но я так много думала о вас, что, право, выстрадала его.
— Не знаю, чем заслужил ваше доверие, Дарья Терентьевна, но верьте мне, я счастлив, — конфузливо пробормотал Иван, чувствуя, что краснеет, и смущаясь от этого всё больше. — Я тоже думал о вас, всё время думал — и дома и в гимназии. Я знаю, что мой долг помочь вам, но я никак не могу додуматься, как это сделать. Я даже хотел посоветоваться с Варей — знаете, она очень, очень умна и добра, — но именно сейчас у неё в душе какой-то разлад, и я… Нет, сейчас с нею невозможно, она точно вдруг оглохла, а больше мне посоветоваться не с кем. Только вот с вами разве, Дарья Терентьевна.
— Да, да, разумеется, — задумчиво и как-то холодно пробормотала Дашенька. — Мне так отрадно говорить с вами.