— Я к товарищу побежал. Не тотчас, конечно, потому что позади господин этот. Но повезло, что ли: конка последняя шла, на ходу вскочил да на ходу же и выскочил. Господин этот мимо меня и пробежал. Пришёл к товарищу, а он, оказывается, уже арестован. Вот тогда я на вокзал и… Как стоял, так и приехал.
— Что же думаешь делать?
— Я у тебя денег хочу попросить. В долг. Уехать хочу.
— К Василию?
— Я ещё не решил. Мне всё равно, лишь бы маменьку не волновать.
— Маменьку… — Гавриил вздохнул. — Мама скончалась, Федя.
Узкое, неряшливо заросшее лицо Фёдора дрогнуло, замерло на мгновение и тут же осветилось мягкой белозубой улыбкой.
— Нехорошо, брат! Шутишь ты…
Гавриил молча протянул телеграмму. Фёдор читал долго, чуть шевеля губами, и чем дальше читал, тем всё ниже сгибалась, сутулилась его узкая неокрепшая спина. Он уронил на колени руки с телеграммой, поднял лицо: по мягкой юношеской бороде текли слёзы.
— Как же так?
— Вот… — Гавриил почувствовал, как поднимаются и в его груди слёзы, как захватывают они его всё выше и выше, сжимая горло, и торопливо закурил. — Осиротели мы, Федя. Одна мама умерла, а осиротели всё десять. Даже одиннадцать…
Выехали втроём; отец ни о чём не спрашивал и появление Фёдора встретил как нечто само собой разумеющееся. И больше не разговаривал, словно выговорился, устал и говорил теперь молча то ли сам с собой, то ли с кем-то невидимым. Шевелил изредка губами, несогласно вздёргивал седой головой. Братья тоже молчали. Они ехали во втором классе, сидели рядом и думали об одном. О матери.
А поезд тащился медленно, подолгу отдуваясь на станциях. Выходили в буфет, пили невкусный чай, изредка перебрасываясь ничего не значащими фразами.
С каждым часом приближался Смоленск, а значит, и последнее свидание с той, которую так по-разному любили все трое. И свидание это пугало, отнимая последнее желание говорить, спать или пить в буфете чай.
С каждым часом приближался Смоленск…
Встречал один Захар. Это не понравилось отцу, он хмуро кивнул и руки не подал.
— А Варвара что ж?
— Ночь не спала, только задремала, Иван Гаврилович. Не решился будить, — сказал Захар, укладывая багаж. — Всё ведь на ней тут.
Он хотел помочь барину сесть в коляску, но старик поднялся сам, указал Гавриилу место подле. Фёдор устроился на козлах возле Захара. Сытые, отдохнувшие кони играючи рысили по крупному булыжнику; Захар сдерживал их, чтоб поменьше качало.
— Погоняй, — сквозь зубы сказал старик.
— Подъём долгий, Иван Гаврилович. Запарятся.
Старик не стал настаивать, братья подавленно молчали. От моста за крепостным проломом начиналась крутая и длинная Соборная гора, и Захар перевёл упряжку на шаг.
— С местом решили? — отрывисто спросил старик.
— Выбрали, — сказал Захар. — Вон, в Успенском. Хорошее место, весёлое. Не знаю, правда, сколько святые отцы запросят: землица уж очень древняя. Лёгкая землица, праху много.
Фёдор, съёжившись, с невольным упрёком глянул на него: уж очень буднично звучал голос. Будто шла речь о постройке беседки, где вечерами станут пить чай и любоваться закатом. Это было неприятно и несправедливо по отношению к той, которая сама ни на что уже не могла любоваться и ничего не могла выбирать.
— Покажешь.
— За поворотом остановимся. И лошадки отдохнут.
За коленом Благовещенской Захар свернул налево. Здесь начиналась плотно застроенная вершина Соборной горы, на верхнюю площадку вела крутая лестница. Отец, Гавриил и Захар стали подниматься по ней, а Фёдор остался: не хотел смотреть, куда завтра зароют мать. Забьют гвоздями крышку, опустят в яму и навсегда засыплют землёй. И она неподвижно будет лежать в узком тёмном ящике, навеки отрезанная от всего живого. От радостей и несчастий, забот и тревог…
— Здесь, — сказал Захар, когда они поднялись и обогнули белую громаду собора. — Место выморочное, я узнавал.
В соборе шла служба, сквозь толстые стены чуть доносилось хоровое пение, но слов разобрать было невозможно. А здесь, на маленьком кладбище для избранных, чуть шелестел ветер.
— Сыро, — сказал старик. — Тени много.
— В полдень солнце аккурат сюда выйдет. И уж до заката. И службу слышно.
— Да, службу слышно, — сказал Гавриил. — Хорошо.
Отец сердито фыркнул в усы, но промолчал. Ему самому не хотелось лежать здесь, а о себе он сейчас думал больше, чем о покойнице. Они вместе прожили жизнь и вместе должны были лечь в землю, но ей уже было всё равно, а ему почему-то тут не нравилось. Но он никак не мог определить, что же именно ему не нравится, и поэтому сердито фыркал.