— Признаться, не уверен, помнит ли ещё меня Михаил Дмитриевич, — сказал наконец полковник. — Служил он в нашем полку недолго, и когда же это было! Да и где-то он сейчас.
— Уж мимо Кишинёва не проедет, — улыбнулся Гедулянов.
— Это верно, — вздохнул Евгений Вильгельмович. — Что ж, попробую написать.
Вечером Тая вручила Фёдору рекомендательное письмо к генерал-майору свиты его императорского величества Скобелеву-второму.
— От самого Евгения Вильгельмовича. Они вместе служили.
— Тая, дорогая, я и не знаю, как вас благодарить.
— Говорят, Скобелев очень смелый. Будьте благоразумным, Фёдор Иванович, прошу вас.
— Ну конечно же; конечно, я же хочу с крестами вернуться.
— Вернуться?
— Всё будет прекрасно, Тая, всё будет замечательно, вот увидите!
Фёдор не замечал ни её грустного вида, ни с трудом сдерживаемых слёз, ни вымученной улыбки. Он уже ехал, уже представлялся Скобелеву, уже воевал…
На почтовой станции, от которой отправлялись пароконные линейки на Владикавказ, они стеснённо молчали. Тая очень хотела спросить, вернётся ли он в Тифлис, но не решалась, страшась услышать правду. А Фёдор со всё возрастающим нетерпением ждал, когда же наконец тронется в путь.
— Я вам газету куплю, — сказала Тая, когда молчание стало совсем уж невыносимым.
Газету продавали за углом. Бойкий парень подмигнул озорным глазом:
— Берите, барышня. Тут про убийство из-за любви.
На ходу Тая развернула ещё сырые листы. Мельком глянула, задохнулась, испуганно спрятала газету.
— Ещё не продают, — пряча глаза, сказала она, вернувшись.
— Ну и ладно, так доеду, — сказал Фёдор. — Уж сигнал дали, чтоб садиться. Так что…
Он замолчал, растерянно затоптался. Тая изо всех сил улыбнулась, протянула руку:
— Берегите себя. Обещаете?
Он вдруг резко согнулся, точно сломавшись пополам, припал губами к её руке.
— Простите, Тая. Знаю, недостоин прощения, но всё равно, бога ради, простите меня.
Тая крепко прижала его голову к груди, но он высвободился и не оглядываясь побежал к уже тронувшейся в путь линейке.
Тая стояла, пока экипажи не свернули в горы. Потом вздохнула, отёрла слёзы и достала газету. В той утренней газете на последней странице было маленькое сообщение:
«Вчера в два часа пополудни в номере гостиницы господина Гагавы застрелился насмерть бывший подпоручик 74-го пехотного Ставропольского полка Герман Станиславович фон Геллер-Ровенбург».
— Господи, вразуми меня! — жарко и истово шептала Варя, и слёзы текли по её лицу. — Господи, я потеряла разум! Господи, избавь меня от мук моих, научи, как мне жить дальше.
Стояла глухая весенняя ночь, в доме горела только одна лампада, освещая скорбный потускневший лик в серебряном окладе. Розовые огоньки струились и дрожали, отражаясь в старом серебре, и Варя глядела не на божий лик, а на эти играющие обманчивые и жаркие сполохи слабого лампадного света.
— Господи, вразуми!
Она никогда не была религиозной и не стала ею, но живого и разумного советчика не было сейчас рядом, и Варя, столь часто обращавшаяся к богу, спорила, в сущности, сама с собой. Спорила молча, даже наедине, лицом к лицу с иконой не решаясь произнести вслух то, что мучило её, что уж много ночей не давало уснуть, а если, устав и исплакавшись, она и засыпала, то это нерешённое приходило во сне, усмехалось, обнажая крепкие молодые зубы, уверенно звало куда-то. Варя просыпалась в томлении и страхе, падала на колени, шептала бесконечные «вразуми, господи!», но опять не решалась ни в чём признаваться. Если бы ей не предложили миллиона, если бы ей просто улыбнулись так, как улыбнулись однажды, она бы уже, наверное, была там, в далёком Кишинёве, бросив всё. Сила, которая глянула на неё серыми твёрдыми глазами, уверенность, что сверкнула ей белозубой улыбкой, были как бы отражением её собственного бессилия и неуверенности, были тем родником, к которому она не задумываясь готова была припасть, но деньги… Деньги словно перечёркивали эту душевную силу; улыбка манила и притягивала, а деньги — отталкивали, и Варя изнемогала в борьбе между этими взаимно уничтожавшими друг друга силами. «Господи, ну почему же я одна, почему нет мамы? — с горечью думала она. — Мне же не с кем посоветоваться, я же одна теперь, во всём мире одна».
А время шло, нетерпение возрастало, и невозможно было ни на что решиться. Его не было, этого решения, которое одновременно успокоило и примирило бы и её чувства и её совесть. Не было, не могло быть; в ужасе от этой мысли Варя и вскакивала по ночам, падая коленями на холодный пол.