— А если отравлены вы, а не я? Представьте хоть на мгновение, что все то, что вы перечислили, не отрава, а лекарство. А отрава как раз в обратном: в рабской привязанности к своему образу жизни, в рабской покорности своим правителям, в рабском следовании идеям, спускаемым из правительственных канцелярий. Идеям, рекомендованным к насаждению в умы и высочайше утвержденным монаршей рукой. Вы же разумный и мыслящий человек, так представьте хоть раз в жизни, что все ваши идеалы относительны, что есть иные идеалы, основанные не на слепом подчинении раба, а на свободном убеждении свободного человека, И тогда спросите себя: зачем вы здесь?
— И что же я отвечу?
— Вы здесь потому, что вас послали. Приказ можно отдать перед строем, а можно и внушить. Вам внушили, что сербам нужна помощь, что православие умоляет вас о жертве, и вы с энтузиазмом помчались в эту страну, полагая, что исполняете свою волю, а на самом-то деле покорно исполняя чужую.
— Вздор, Карагеоргиев! Я исполнял свою волю, я еще не сошел с ума, я…
— А откуда же тогда вопросы, поручик? — тихо спросил Карагеоргиев, и Гавриил сразу замолчал. — У человека, поступающего в согласии с собственной волей, вопросов нет. Вопросы возникают тогда, когда ваша личная воля приходит в столкновение с волей, вам навязанной; помните такое учение? У меня, например, вопросов нет: я точно знаю, что я ненавижу. Я ненавижу государственный строй, направленный на подавление личной воли человека, и самодержавие как образец этого строя. Я ненавижу людей, воспринимающих это подавление с восторгом и умилением, называя его патриотическим чувством. Я ненавижу, наконец, романтиков типа нашего Стойчо Меченого, подменившего борьбу за людей борьбой против людей. Ненавижу, не скрывая этого, и в этом мое преимущество перед вами и вам подобными, поручик.
Только потом Олексин вспомнил, что Карагеоргиев так и не сказал, что же он любит. Не сказал не потому, что стеснялся, а потому что ничего не любил. Ничего. Он умел лишь ненавидеть и потому с легкостью обвинял в этом других.
Вернувшись, поручик разбудил Совримовича, рассказал про турецкие костры и крики, но о Карагеоргиеве распространяться не стал. Прилег подремать, хотел о чем-то подумать — о чем, он и сам теперь толком не знал, а просто хотел думать, — но пригрелся и вскоре уснул спокойным молодым сном.
Проснулся от ружейного залпа. Сбросил шинель с головы, сел, соображая. Ударил второй залп, и началась стрельба по всему лесу — уже не залпами, а лихорадочными и неприцельными одиночными выстрелами, — и поручик сразу вскочил, поняв, что рота его яростно отстреливается от наседающих турок.
Рядом никого не было. Поручик, торопясь, прицепил саблю и шумно побежал на опушку, откуда слышалась стрельба и где ночью он выслушивал злые нотации Карагеоргиева. Он не успел добежать до стрелков, когда впереди послышались шаги спешивших и оступающихся людей, тащивших что-то тяжелое и неудобное для носки. Кусты перед ним раздались, и четверо солдат, семеня, выбежали навстречу, волоча по подлеску раненого на окровавленной грязной шинели.
— Стой! — крикнул Олексин, еще издали увидев мотающуюся из стороны в сторону цыганскую бороду раненого. — Что с вами?
— Не уберегся, — виновато сказал Совримович, кусая побелевшие губы. — Турки открыто шли, не знали, видимо, что мы на горе. Я подпустил на тридцать шагов, встретил залпом.
— Куда вас?
— В бок, не повезло. Пошлите кого-нибудь к Брянову, Олексин. Без помощи недолго продержимся.
Поручик посмотрел на носильщиков: трое были сербами, четвертый — краснорожий, с бородой веником — русским.
— Как тебя?
— Валибеда, ваше благородие!
— Беги к капитану Брянову. Доложишь о турках, попросишь помощи и… врача. Обязательно пусть пришлют врача.
— Слушаюсь!
Валибеда тут же кинулся к откосу, ломая кусты. Приказ идти в батальон он явно воспринял как отпуск в тыл, обрадовался этому и очень старался.
— Какой там врач, Олексин, — со стоном поморщился Совримович. — Откуда у Брянова врач?
— Мужайтесь, друг. — Поручик встал на колено, пожал бессильно лежавшую поверх груди руку. — Вас перевязали?
— Захар постарался. Пуля внутри, вот скверно.
— Мужайтесь, — еще раз повторил Гавриил, вставая. — Несите.
Сербы дружно взялись за шинель, подняли отяжелевшее тело, понесли, путаясь ногами и спотыкаясь. Совримович болезненно охнул.
— Осторожнее! — крикнул Олексин.
Он вдруг подумал, что Совримович непременно умрет, испугался этой мысли, попытался заслонить ее другими, очень важными сейчас: о роте, о повторном приступе турок, о том, хватит ли патронов, пока придет помощь. Он задавил, загнал эту мысль в глубину сознания, но она так и осталась в нем, и он знал, что она осталась, и от этого ему было горько.