Остроконечные крыши немецкого городка давно виднелись на горизонте, темнея на сизом мартовском небе наподобие огромной гребенки с выломанными зубьями. Танк свернул в сторону и обогнул городок по грядам. Его появлению в предместьях прифронтового городка не придали никакого значения. Это было на тридцатой минуте его бега. Но, выезжая на дорогу, «тридцатьчетверка» встретилась с грузовиком, на котором сидели гитлеровские солдаты; на животах у них висели черные автоматы, и они держали руки на автоматах, как на перекладинах. Танк сшибся с грузовиком в лоб и немного задержался, чтобы совсем разделаться с ним. Грузовик был тяжел. Он медленно рушился набок, вываливая из кузова зеленых, как лягушки, фашистов.
А на сороковой минуте Лука и Анохин увидели пушку. Она караулила их под деревом. Около нее суетилась прислуга, разворачивая ее навстречу ревущей машине.
— Теперь все, — спокойно сказал Лука. — Теперь нам не проскочить. — И крикнул Анохину: — Давай прямо, друг!
Танк, ревя, перекинулся через кювет. Но, прежде чем он сел на пушку, раздался ее выстрел. Подмяв пушку вместе с расчетом под себя, судорожно задрожав, танк замер, вздыбившись, и успокоился.
И возникла большая тишина. Пахло маслом, жженой резиной, гарью.
— Открывай нижний люк, — нетерпеливо сказал Лука, тормоша Анохина. — Слышишь ты меня, открывай!
Анохин виновато улыбнулся и покачал головой. Было очень приятно сидеть в тишине. В ушах что-то звенело, очень тонко и нежно, как серебряные колокольчики, которые иногда слышатся в широком поле над спеющими хлебами в знойный июльский полдень. Или так звенят жаворонки в жарком сизом небе? Или цикады в траве?.. Но Лука толкнул его к люку, и они оба выбрались из танка.
На следующий день все рабочие завода, с которого Лука Горячев и Анохин угнали отремонтированный танк, были выстроены по приказу коменданта во дворе. Перед ними в грязи валялись две пары ботинок, две куртки, две рубахи, двое штанов.
— Двое русских вчера попытались убежать на танке, — сказал комендант рабочим. — Наши артиллеристы подбили их на первом же километре, как самых последних собак. Вот их одежда, — он презрительно скривил губы, — вам она, наверное, знакома.
Тряпье, валявшееся в грязи, было действительно знакомо рабочим: это были костюмы двух бедняг голландцев, умерших от голода.
Танкисты были в комбинезонах.
СОЛДАТ КАШИРИН
Мы третьи сутки шли по следам врага. Он уходил стремительно. Было очень снежно, н нам то и дело попадались брошенные велосипеды, мотоциклы, тяжелые фургоны и огромные, безнадежно застрявшие в сугробах грузовики. В уцелевших деревнях нас встречали измученные неволей, но ликующие жителя. Однажды они привели к нам двух испуганных фашистов-факельщиков. Этим фашистам было поручено остаться и поджечь деревню, а осмелевшие бабы сообща обезоружили их, связали и два дня держали в погребе. Бабы сдали нам также два факела и три пустые канистры как вещественные доказательства.
— А бензин, — сказали они, — мы разлили по лампам.
Стоял январь, все время шел снег, дороги замело, и нам было очень трудно тащить волокуши со станковыми пулеметами. И только самый сильный солдат нашей роты Каширин не жаловался на усталость.
В деревне, где колхозницы сдали нам пленных гитлеровцев, мы остановились на ночлег. Вечером ко мне пришел Каширин и попросил отпустить его в соседнюю деревню. До нее было всего шесть километров. Там жила семья Каширина — жена, мать и сын. Я знал, что Каширин уже идет по родным местам, но не предполагал, что деревня его окажется так близко. А в той деревне остановился штаб батальона, куда и надо было отправить пленных.
— Я к утру вернусь, — сказал Каширин. — Вы еще спать будете, как я вернусь.
— Пленных сдадите в штаб батальона. Принесете расписку. Вернуться вам к девяти ноль-ноль.
— Есть! — сказал обрадованный Каширин. — Как будет по-немецки быстрее?
— Шнеллер, — сказал я.
В избе было очень жарко. Мы разбросали на полу сено, сверху постелили плащ-палатки, под головы положили противогазы, на них — шапки и легли спать. Первый раз за эти дни мы спали в тепле, разувшись, и наши портянки и валенки сушились на огромной, так и пышущей жаром русской печи. Засыпая, я подумал о Каширине: наверное, он почти бегом спешит в свою деревню, покрикивая на пленных: «Шнеллер! Шнеллер!»
Однажды он показал мне фотографию своей жены. Это была простая русская женщина с большими радостными глазами. Она смотрела с фотографии, чуть улыбаясь. Так улыбаются только люди, у которых очень хорошо и чисто на душе. На ней была ситцевая кофточка, на шее крупные дешевые бусы. Все это очень шло к ней.
Проснулся я посреди ночи, неизвестно отчего. Может быть, от жары, а может, оттого, что мне захотелось пить. Но я тут же забыл, отчего проснулся. Мне вдруг стало тревожно. Ощущение какой-то неумолимо надвинувшейся беды охватило меня.
На столе горела прикрученная лампа, попискивала рация. Радист записывал ее попискивание на бумагу. На пороге, подперев кулаками голову, сидел Каширин. Я взглянул на часы — было три часа ночи.
— Каширин, — сказал я, — в чем дело?