— Милости прошу, — сказал она, отперев калитку и притворно притопнув на собачонку, с визгом заскакавшую возле начищенных сапог Заичкина, который шел и все боялся, как бы не наступить на нее.
Минуту спустя он уже сидел на табуретке в маленькой кухоньке, и старушка, глядя на него, говорила:
— Журавли-то, господи! Слышали, как плакали, с родным домом прощались? Я все на крыльце стояла, слушала. Видеть-то мне их уж и не видать: глаза слабые, — а все слушала. Господи!
Сговорились они быстро, легко. Заичкин вообще не умел торговаться, хотя старушка запросила немилосердно дорого, сказав, что сдает комнату со всеми удобствами: столом, стульями, кроватью, диваном и доже картиной на стене, изображавшей боярский пир, причем у одного из бояр, державшего над головой кубок, как шляпу, на руке почему-то было шесть пальцев.
— Это моя дочка рисовала, — объяснила старушка. — Художницей хотела стать, а взяла и уехала на целину, да там и замуж вышла, и живет третий год, да и дом свой построила, а я одна осталась. — Она помолчала и заключила не то с гордостью, не то с обидой: — Вот как у нас!
В Ленинграде, когда еще Валерий не был женат, каждый год с нетерпением ждали в отпуск «наших» и недели за две начинали готовиться к их приезду: мыть полы, чистить, стирать, прибираться в комнатах. И тот месяц, который Заичкины проводили все вместе на Васильевском острове, проходил шумно, весело, празднично.
Но вот Валерий женился, и все само собой стало иначе. Когда приехала Аня с ребятами, вдруг выяснилось, сколько неудобств внесли они в уже размеренную, скроенную на иной лад, без расчета на их присутствие жизнь ленинградцев. Люся была беременна, любила покой, и мать, и Валерий, и Шура ухаживали за ней, выполняли все ее желания и капризы, а с появлением ребят тишины и порядка не стало. Ребята раздражали, поведение Ани, которая, как казалось Люсе, не умеет воспитывать детей и смотрит спустя рукава на их шалости, вместо того, чтобы прикрикнуть на них, заставить вести себя тихо, удивляло Люсю. Она нервничала, и когда ее тошнило или у нее кружилась голова, ей казалось, что все это происходит из-за ребят.
Оставаясь наедине с мужем, она с каждым днем упорнее и раздраженнее говорила, что так жить дальше невыносимо, он должен что-то сделать, но Валерий, хмурясь, отмалчивался.
Однажды, когда вся семья сидела за вечерним чаем, Люся строго и многозначительно сказала сестре:
— Александра! Тебе надо переезжать в общежитие. Ты видишь, что здесь тесно.
Шура теперь готовилась к занятиям в библиотеке, но это нисколько не стесняло ее, с Аней она подружилась, а на ребят покрикивала не потому, что они мешали ей, а лишь для того, чтобы Люся перестала злиться на них. Теперь она поспешно сказала: «Хорошо, хорошо, я постараюсь», — и, покраснев, уткнулась лицом в стакан. Ей стало стыдно за сестру, которая прекрасно знала, что мест в институтском общежитии нет.
И всем стало неловко. Чай допили молча. Даже разговорчивый Николка притих, а Ане чай показался таким горьким, словно в него подмешали хины.
Телеграмму принесли рано утром, никто еще не уходил на работу, и когда ее прочли, вес обрадовались.
— К папе, к папе! Мы поедем к папе, супранти, мергяйте?[1]
— закричал Николка, обняв Шуру и притопывая возле нее.— Мама, я побегу в школу за документами, — заторопился деловитый Сережка.
— Я так и знала, что он соскучится по семье, — с милой улыбкой сказала Люся, думая, однако, о том, что теперь в доме опять наступит покой и порядок и никто не будет мять накрахмаленных вышивок на диване.
Шура укоризненно посмотрела на сестру, которую считала бессердечной эгоисткой и ловкой притворщицей.
— Вот и хорошо, вот и хорошо! — сказала она, гладя и прижимая к своему животу Николкину голову. Она была рада за Аню.
— Дурака он свалял, — пробурчал Валерий. — Могли бы и здесь жить. Комнаты недешево стоят. — Но в душе и он был доволен тем, что все так случилось, что он не поддался на уговоры жены, не испортил отношений со старшим братом, которого очень любил и про которого с гордостью рассказывал, что он офицер-пограничник.
— Ну что же, — облегченно вздохнув, сказала Аня, пряча телеграмму в карман платья. — Поедем, ребята, к отцу, раз он так хочет. Папка у нас строгий, он не любит менять своих решений.
А мать устало села на стул, опустив морщинистые, сухие, с набухшими венами руки меж колеи, и печально и пытливо посмотрела на Аню. Она прекрасно понимала, по чьему почину родилась эта телеграмма.
— Уезжаете, значит, — с горечью сказала она.
— Что же делать! — сказала Аня. — Надо ехать. Отец у нас строгий, он не любит, когда его не слушаются.
Она была сиротой, воспитывалась в детском доме и за годы замужества привязалась душой и к матери мужа, тихой, незаметной, старающейся всем угодить, всех примирить, и к брату мужа, выросшему у нее на глазах, но уезжала теперь от них с радостью.
— Конечно, надо, — подхватила Люся, которой показалось, что Аня может передумать и остаться. — Ему там одиноко одному. А потом эти мужчины, того и гляди…