— Я популярен, потому что я такой! Живу и наслаждаюсь. А ты? Что делаешь ты? Лежишь на веранде и почитываешь книжки, так ведь ты говорил? Не лучше ли жить самому, чем наблюдать, как живут другие?
— Иногда ты бываешь глуп, как ребенок, — ответил я.
Он сделал вид, будто обдумывает мои слова.
— Ты не знаешь меры, — продолжал я. — Сколько может человек испытать? В сугубо вульгарном смысле? Разве может приключенческий роман разыгрываться каждый день? На что тебе сто женщин, если обладать тысячей ты все равно не сможешь, не лучше ли сразу удовлетвориться одной?
— Я вел счет, — сказал он без всякого выражения. — У меня их было две тысячи двести. Не забывай, ведь я родом из Кристиансунна. И я помню их всех до единой. Один хвастается теми женщинами, которыми он обладал, другой теми, которых не тронул.
Он снова посмотрел на меня в упор:
— А что, неужели мне быть таким, как ты или Гюннер? Сидеть и стряпать элегию об единственной на свете? Уйти с головой в это дерьмо? Ты только взгляни на Гюннера, ведь он как треска болтается на своем ржавом крючке и любит его, любит, говорю я, любит свой старый ржавый крючок — Сусанну, и он кончит в сумасшедшем доме, если кто-нибудь захочет выдернуть у него из глотки этот крючок… Ха, Гюннер Гюннерсен! Ведь он единственный из немногих действительно умных людей, и вдруг эта Грета Гарбо! Бьёрн, милый, — неожиданно передразнил он, и я почувствовал, как у меня от лица отхлынула кровь, — Бьёрн, милый, ты самый чуткий из всех людей, каких я только встречала!
Я подтянул шнурки на ботинках, и у меня закололо в животе, точно мои внутренности наматывали на палку. Может, он и метил в меня, но вряд ли догадался, что удар попал в цель.
— Да, да, — сказал я и выпил. Рука у меня не дрожала.
Он сделал глоток и от души рыгнул.
— А у тебя с ней тоже что-нибудь было?
Я помотал головой.
— Надо признаться, ты тяжел на подъем. А у меня было, правда, всего несколько раз. Не очень-то она интересна, пока не выпьет.
— А Гюннеру это известно?
— О таких вещах мужчина всегда знает, по крайней мере, Гюннер. Мы с этим покончили. Заключили дружеское соглашение, и я держусь в стороне. Знаешь, что мне однажды сказал этот несчастный безумец? А вот что: «Не понимаю, зачем тебе Сусанна? Я всегда считал себя ненормальным из-за того, что нуждаюсь в ней, и я знаю, всем остальным она очень скоро надоедает. Я был спокоен, что она никому не нужна. Но ты, Бьёрн, меня удивляешь, ведь я считал, что у тебя нет моих недостатков», — «Да, черт побери, у меня нет твоих недостатков», — сказал я, и с тех пор все было кончено. Другого такого чудака я еще не встречал. Радоваться, что его баба никому не нужна! Избави меня бог от тайфуна, который разыграется в «Уголке», когда туда явится кто-нибудь, у кого мозги вывихнуты так же точно, как и у Гюннера Гюннерсена! Мы уже много лет ждем этого и знаем, что она тут же побежит за этим типом. Побежит, как курица, подхваченная ветром! Но уж этому новому она будет верна, доколе он пожелает иметь ее, а может, и дольше. Мы здесь хорошо знаем друг друга. На то это и Осло, чтобы мы знали друг друга. Одного нашего поэта заслуженно осмеяли, когда он сказал о Христиании, что этот город навсегда накладывает на человека свою печать. В Копенгагене и других столицах прибавили много справедливых слов к этому справедливому смеху над парнем, который считал Христианию великим городом и говорил о ней со священным трепетом, будто о Берлине. Ха-ха, этому молодому человеку следует посмотреть мир, тогда он поймет, что Христиания просто дыра! Но должен тебе сказать, Торсон, что прав-то был поэт, — Христиания была хищным городом, и Осло такой же и всегда таким останется. Высокомерные господа не понимали, что такое маленькая столица, они не знали, что чем столица меньше и захолустнее, тем больше она варится в собственном соку — лишь кости гремят о дно котла.
Бьёрн Люнд разгорячился от собственных слов. Он был прав. Я прожил в Осло уже достаточно, чтобы понять его. Лондон завоевать легче, чем Осло.