Этот сержант, любивший чтение, напоминает мне другого. Между Террачино и Неаполем неаполитанский карабинер четыре раза подходил к дилижансу, всякий раз требуя наши визы. Я показал ему неаполитанскую визу; ему этого и полкарлина бьло мало, он понес пассы в канцелярию и воротился минут через двадцать с требованием, чтоб я и мой товарищ шли к бригадиру. Бригадир, старый и пьяный унтер-офицер, довольно грубо спросил:
– Как ваша фамилия, откуда?
– Да это все тут написано.
– Нельзя прочесть.
Мы догадались, что грамота не была сильною стороной бригадира.
– По какому закону, – сказал мой товарищ, – обязаны мы вам читать наши пассы; мы обязаны их иметь и показывать, а не диктовать, мало ли что я сам продиктую.
– Accidénti! – пробормотал старик, – va ben, vaben![317]
– и отдал наши виды, не записывая.Ученый жандарм в Лауцагене был не того разбора; прочитав три раза в трех пассах все ордена Перовского до пряжки за беспорочную службу, он спросил меня:
– Вы-то, Euer Hochwohlgeboren[318]
– кто такое?Я вытаращил глаза, не понимая, что он хочет от меня.
– Fräulein Maria Ern, Fräulein Maria Korsch, Frau Haag, – всё женщины, тут нет ни одного мужского вида.
Посмотрел я: действительно, тут были только пассы моей матери и двух наших знакомых, ехавших с нами, – у меня мороз пробежал по коже.
– Меня без вида не пропустили бы в Таурогене.
– Bereits so,[319]
только дальше-то ехать нельзя.– Что же мне делать?
– Вероятно, вы забыли в кордегардии, я вам велю заложить санки, съездите сами, а ваши пока погреются у нас. – Heh Kerl, lass er mal den Braunen anspannen.[320]
Я не могу без смеха вспомнить этот глупый случай, именно потому, что я совершенно смутился от него. Потеря этого паспорта, о котором я несколько лет мечтал, о котором два года хлопотал, в минуту переезда за границу, поразила меня. Я был уверен, что я его положил в карман, стало, я его выронил, – где же искать? Его занесло снегом… надобно просить новый, писать в Ригу, может, ехать самому; а тут сделают доклад, догадаются, что я к минеральным водам еду в январе. Словом, я уже чувствовал себя в Петербурге, образы Кокошкина и Сахтынского, Дубельта и Николая бродили в голове. Вот тебе и путешествие, вот и Париж, свобода книгопечатания, камеры и театры… Опять увижу я министерских чиновников, квартальных и всяких других надзирателей, городовых с двумя блестящими пуговицами на спине, которыми они смотрят назад… и прежде всего увижу опять небольшого сморщившегося солдата в тяжелом кивере, на котором написано таинственное «4», обмерзлую казацкую лошадь. Хоть бы кормилицу-то мне застать еще в «Тавроге», как она говорила.
Между тем заложили большую печальную и угловатую лошадь в крошечные санки. Я сел с почтальоном в военной шинели и ботфортах, почтальон классически хлопнул классическим бичом – как вдруг ученый сержант выбежал в сени в одних панталонах и закричал:
– Halt! Halt! Da ist der vermaledeite Pass,[321]
– и он его держал развернутым в руках.Спазматический смех овладел мною.
– Что же вы это со мной делаете? Где вы нашли?
– Посмотрите, – сказал он, – ваш русский сержант положил лист в лист, кто же его там знал, я не догадался повернуть листа.
А ведь прочитал три раза: «Es ergehet deshhalb an alle hohe Mächte, und an alle und jeden, welchen Standes und welcher Würde sie auch sein mögen…»[322]
… «В Кенигсберг я приехал усталый от дороги, от забот, от многого. Выспавшись в пуховой пропасти, я на другой день пошел посмотреть город: на дворе был теплый зимний день»,[323]
хозяин гостиницы предложил проехаться в санях, лошади были с бубенчиками и колокольчиками, с страусовыми перьями на голове… и мы были веселы, тяжелая плита была снята с груди, неприятное чувство страха, щемящее чувство подозрения – отлетели. В окне книжной лавки были выставлены карикатуры на Николая, я тотчас бросился купить целый запас. Вечером я был в небольшом, грязном и плохом театре, но я и оттуда возвратился взволнованным не актерами, а публикой, состоявшей большей частью из работников и молодых людей; в антрактах все говорили громко и свободно, все надевали шляпы (чрезвычайно важная вещь, – столько же, сколько право бороду не брить и пр.). Эта развязность, этот элемент более ясный и живой, поражает русского при переезде за границу. Петербургское правительство еще до того грубо и не обтерлось, до того – только деспотизм, что любит наводить страх, хочет, чтоб перед ним все дрожало, словом, хочет не только власти, но сценической постановки ее. Идеал общественного порядка для петербургских царей – передняя и казармы.Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное