Он позвонил, вошел старик huissier[570]
с цепью на груди; сказав ему с важным видом: «Бумаги и перо этому господину», юноша кивнул мне головой.Huissier повел меня в другую комнату. Там я написал Карлье, что желаю его видеть, чтоб объяснить ему, почему мне надобно отсрочить мой отъезд.
В тот же день вечером я получил из префектуры лаконический ответ: «Г. префект готов принять такого-то завтра в два часа».
Тот же самый противный юноша встретил меня и на другой день: у него была особая комната, из чего я и заключил, что он нечто вроде начальника отделения. Начавши так рано и с таким успехом карьеру, он далеко уйдет, если бог продлит его живот.
На сей раз он привел меня в большой кабинет; там, за огромным столом, на больших покойных креслах сидел толстый, высокий румяный господин — из тех, которым всегда бывает жарко, с белыми, откормленными, но рыхлыми мясами, с толстыми, но тщательно выхоленными руками, с шейным платком, сведенным на минимум, с бесцветными глазами, с жовиальным[571]
выражением, которое обыкновенно принадлежит людям, совершенно потонувшим в любви к своему благосостоянию и которые могут подняться холодно и без больших усилий до чрезвычайных злодейств.— Вы желали видеть префекта, — сказал он мне, — но он извиняется перед вами, очень нужное дело заставило его выехать, — если я могу сделать вам чем-нибудь что-нибудь приятное, я ничего лучшего не прошу. Вот кресло, не угодно ли?
Все это высказал он плавно, очень учтиво, несколько щуря глаза и улыбаясь мясными подушечками, которыми были украшены его скулы. «Ну, этот давно служит», — подумал я.
— Вы, верно, знаете, зачем я пришел.
Он сделал головою то тихое движение, которое делает всякий, начиная плавать, и не отвечал ничего.
— Мне объявлен приказ ехать через три дня. Так как я знаю, что министр у вас имеет право высылать, не говоря причины и не делая следствия, то я и не стану ни спрашивать, почему меня высылают, ни защищаться; но у меня есть, сверх собственного дома…
— Где ваш дом?
— Четырнадцать, rue Amsterdam… очень серьезные дела в Париже, мне трудно их оставить сразу.
— Позвольте узнать, какие у вас дела, по дому или…?
— Дела мои у Ротшильда, мне приходится получить тысяч четыреста франков.
— Как-с?
— С небольшим сто тысяч roubles argent[572]
.— Это значительная сумма!
— C’est une somme ronde[573]
.— Сколько времени вам нужно для окончания вашего дела? — спросил он, глядя на меня еще кротче, так, как глядят на выставленные в окнах фазаны с трюфлями.
— От месяца до шести недель.
— Это ужасно много.
— Процесс мой в России. Чуть ли не по его милости я и оставляю Францию.
— Как так?
— С неделю тому назад Ротшильд мне говорил, что Киселев дурно обо мне отзывался. Вероятно, петербургскому правительству хочется замять дело, чтоб о нем не говорили; чай, посол попросил по дружбе выслать меня вон.
— D’abord[574]
— заметил, принимая важный и проникнутый сильным убеждением вид, обиженный патриот префектуры, — Франция не позволит ни одному правительству мешаться в ее внутренние дела. Я удивляюсь, как вам могла прийти такая мысль в голову. Потом, что может быть естественнее, как право, которое взяло себе правительство, старающееся всеми силами возвратить порядок страждущему народу, удалять из страны, в которой столько горючих веществ, иностранцев, употребляющих во зло то гостеприимство, которое она им дает?Я решился его добивать деньгами. Это было так же верно, как в споре с католиком употреблять тексты из Евангелия, а потому, улыбнувшись, я возразил ему:
— За гостеприимство Парижа я заплатил сто тысяч франков, и потому считал себя почти сквитавшимся.
Это удалось еще лучше, чем моя somme ronde. Он сконфузился и, сказав после небольшой паузы: «Что нам делать? Мы в необходимости», — взял со стола мой досье. Это был второй том романа, первую часть которого я видел когда-то в руках Дубельта. Поглаживая листы, как добрых коней, своей пухлой рукой: «Видите ли, — приговаривал он, — ваши связи, участие в неблагонамеренных журналах (почти слово в слово то же, что мне говорил Сахтынский в 1840), наконец, значительные subventions[575]
, которые вы давали самым вредным предприятиям, заставили нас прибегнуть к мере очень неприятной, но необходимой. Мера эта удивлять вас не может. Вы даже в своем отечестве навлекли на себя политические гонения. Одинакие причины ведут к одинаким последствиям».— Я уверен, — сказал я, — что сам император Николай не подозревает этой солидарности; не можете же вы в самом деле находить хорошим его управление.
— Un bon citoyen[576]
уважает законы страны, какие бы они ни были…[577]— Вероятно, это по тому знаменитому правилу, что все же лучше, чтоб была дурная погода, чем чтоб совсем погоды не было.
— Но, чтоб вам доказать, что русское правительство совершенно вне игры, я вам обещаю выхлопотать у префекта отсрочку на один месяц. Вы, верно, не найдете странным, если мы справимся у Ротшильда о вашем деле, тут не столько сомнение…