В 1849 году я познакомился с изгнанным австрийским журналистом Энглендером. Он был очень умен, очень колок и впоследствии помещал в колачековских ярбухах[702]
ряд живых статей об историческом развитии социализма. Энглендер этот попался в тюрьму в Париже по делу, названному «Делом корреспондентов». Ходили разные слухи об нем; наконец он сам явился в Лондон. Здесь другой австрийский изгнанник, доктор Гефнер, очень уважаемый своими, говорил, что Энглендер в Париже был на жалованье у префекта и что его сажали в тюрьму за измену брачной верности французской полиции, приревновавшей его к австрийскому посольству, у которого он тоже был на жалованье. Энглендер жил разгульно, на это надобно много денег – одного префекта, видно, не хватало.Немецкая эмиграция потолковала-потолковала и позвала Энглендера к ответу. Энглендер хотел отшутиться, но Гефнер был беспощаден. Тогда муж двух полиций вдруг вскочил с раскрасневшимся лицом, со слезами на глазах и сказал: «Ну да, я во многом виноват, но не ему меня обвинять»; и он бросил на стол письмо префекта, из которого ясно было, что и Гефнер получал от него деньги.
В Париже проживал некий Н<идергубе>р, тоже австрийский рефюжье; я познакомился с ним в конце 1848 года. Товарищи его рассказывали об нем необыкновенно храбрый поступок во время революции в Вене. У инсургентов недоставало пороха, Н<идергубе>р вызвался привезти по
Ему хотелось поместиться в купеческую контору; очень неглупый человек и с образованием, он мог заработать хорошие деньги, но – reference, reference[703]
, без reference в Англии ни шагу. Я ему дал свою; по поводу этой рекомендации один немецкий рефюжье, О<ппенгейм>, заметил мне, что напрасно я хлопочу, что человек этот не пользуется хорошей репутацией, что он будто бы в связях с французской полицией.В это время Р<ейхель>привез в Лондон моих детей. Он принимал в Н<идергубе>ре большое участие. Я сообщил ему, что об нем говорят.
Р<ейхел>ь расхохотался; он ручался за Н<идергубе>ра, как за самого себя, и указывал на его бедность как на лучшее опровержение. Последнее убеждало отчасти и меня. Вечером Р<ейхель> ушел гулять, возвратился поздно, встревоженный и бледный. Он взошел на минуту ко мне и, жалуясь на сильную мигрень, собирался лечь спать. Я посмотрел на него и сказал:
– У вас есть что-то на душе, heraus damit![704]
– Да, вы отгадали… но дайте прежде честное слово, что вы никому не скажете.
– Пожалуй, но что за шалости? Предоставьте моей совести.
– Я не мог успокоиться, услышавши от вас об Н<идергубе>ре, и, несмотря на обещание, данное вам, я решился его спросить и был у него. Жена его на днях родит, нужда страшная… Чего мне стоило начать разговор! Я вызвал его на улицу и наконец, собрав все силы, сказал ему: «Знаете ли, что Г. предупреждали в том-то и том-то; я уверен, что это клевета, поручите мне разъяснить дело». – «Благодарю вас, – отвечал он мне мрачно, – но это не нужно; я знаю, откуда это идет. В минуту отчаяния, умирая с голода, я предложил префекту в Париже мои услуги, чтобы держать его au courant[705]
эмиграционных новостей. Он мне прислал триста франков, и я никогда ему не писал потом».Р<ейхель> чуть не плакал.
– Послушайте, пока жена его не родит и не оправится, даю вам слово молчать; пусть идет в конторщики и оставит политические круги. Но, если я услышу новые доказательства и он все-таки будет в сношениях с эмиграцией, я его выдам. Черт с ним!
Р<ейхель> уехал. Дней через десять, во время обеда, взошел ко мне Н<идергубе>р, бледный, расстроенный.
– Вы можете понять, – говорил он, – чего мне стоит этот шаг; но, куда ни смотрю, кроме вас, спасенья нет. Жена родит через несколько часов, в доме ни угля, ни чая, ни чашки молока, денег ни гроша, ни одной женщины, которая бы помогла, не на что послать за акушером.
И он, действительно изнеможенный, бросился на стул и, покрыв лицо руками, сказал:
– Остается пулю в лоб, по крайней мере не увижу этого ужаса.
Я тотчас послал за добрым Павлом Дарашем, дал денег Н<идергубе>ру и, сколько мог, успокоил его. На другой день Дараш заехал сказать, что роды сошли с рук хорошо.
Между тем весть, пущенная, вероятно, по личной вражде, о связях с французской полицией Н<идергубе>ра ходила больше и больше, и наконец Т<аузенау>, известный венский клубист и агитатор, после речи которого народ повесил Латура, уверял направо и налево, что он сам читал письмо от префекта, писанное при присылке денег. Обвинение Н<идергубе>ра, видно, было дорого для Т<аузенау>: он сам зашел ко мне, чтобы подтвердить его.