Дорога домой тянулась целую вечность – сквозь сумрак, шелестящую лесную тоску и бессилие. Невзоре приходилось заставлять себя идти, каждый шаг отзывался глухой болью в груди. Рана под повязкой давала о себе знать жарким биением, а зверя внутри Невзоры будто лихорадка трясла. Клацали зубы, щетинилась шерсть, ноздри раздувались, тяжёлое дыхание вырывалось из пасти... А ведь ничего, по сути, не поменялось: сколько она себя помнила, зверь всегда жил в ней. Сначала волчонок, потом волк, а теперь в ней ворочалось и росло огромное чудовище, едва ли не разрывая человеческую оболочку.
Порог дома Невзора переступила уже в густо-синих сумерках. Ужин прошёл без неё: матушка с Добрешкой уже убирали со стола, а Вешняк перебирал гусельные струны. Хорошим он был певцом, много песен знал, а также складывал свои собственные; семья любила слушать его вечерами – какое-никакое, а развлечение. А чем ещё заняться, когда дневные труды окончены? Иногда Вешняка сменял Выйбор – тот сказки рассказывал. Уже служа в лесном ведомстве, выучился он грамоте и прочёл несколько книг; среди них-то и оказался сборник сказаний разных земель, а так как память у брата отличалась крайней цепкостью, то он её содержание с одного прочтения и запомнил почти слово в слово. Порой пересказывал он сказки, как в книге писано, а иногда его воображение отправлялось в буйный полёт, и он такого мог насочинять, что старый рассказ шёл за новый.
– Сколько раз тебе говорено было: возвращайся засветло, – проворчал Бакута Вячеславич, когда Невзора вошла в горницу.
– Так уж вышло, батюшка, что задержаться пришлось, – проронила та.
Она старалась держаться как обычно, но то ли голос её выдавал, тихий и глуховато-печальный, то ли в лице что-то изменилось, а может, и всё вместе. Как бы то ни было, отец, глянув на неё, нахмурился.
– Чего ты? – спросил он, пронизывая её пристальным взором.
– Ничего, батюшка, – негромко отозвалась охотница, стараясь говорить спокойно и ровно. – Ловля удачная была. Я нынче с выручкой и с подарками для Ладушки.
Деньги она отдала матушке, и та припрятала их в кубышку. А Лада, завидев подарки, вся засияла, заулыбалась; ожерелье тут же примерила, ленточками со смехом обмоталась, гребешком залюбовалась, ниткам тоже обрадовалась:
– Как раз вовремя, а то у меня уж вышивать нечем. Благодарю тебя, сестрица!
Разломив один пряник, половинку она протянула Невзоре:
– Раздели его со мною, Невзорушка! Одной-то не сладко есть.
Та смогла надкусить лишь самую крошку: в сухой горечи горла всё застревало – и пища, и слова. Лишь смотреть на сестрицу она могла – жадным, неподвижно горящим взором, словно бы желая запечатлеть в памяти её милый образ. Подошла полакомиться пряничком и матушка, но до рта его не донесла.
– Невзора, ты чего это? На тебе прямо лица нет... Ты не захворала часом, а?
«Надо как-то взять себя в руки», – подумалось той, а вслух она ответила сквозь дрожь кривоватой улыбки:
– Да ничего, матушка. Утомилась просто нынче, вот и всё.
Пришлось выйти в сумрачный сад – на воздух. Вот они, родные яблони и груши, вот стройные вишни, вот дорожки, по которым столько раз ступали ножки сестрицы... Невзора даже не подозревала раньше, как дорого всё это ей было, и как надрывно больно расставаться с этим уголком, где всё пропитывал Ладушкин дух, свет её присутствия, тепло её улыбки. Зверь выл в ней, задрав морду к тёмному небу, и его плач разносился над засыпающей землёй тоскливым эхом. Обняв яблоневый ствол и прильнув щекой к шершавой коре, Невзора зажмурилась. Где-то под веками щипало, в горле нестерпимо саднило, но не рыдалось ей, душа застыла комком горькой соли.
– Невзорушка, – ласковым ветерком коснулся её слуха голос сестрицы. – И впрямь, что с тобою сегодня? Ты как будто сама не своя...
Лада прильнула, обняла, и Невзора стиснула зубы, чтобы не завыть вслух. Пухово-лёгкие объятия сестрёнки душу вынимали из неё заживо – неужто последние, прощальные?!.. Рыкнув, она сама жадно сгребла Ладу и притиснула к своей груди.
– Ничего не могу тебе сказать, родная моя, – прохрипела она, прижимаясь щекой к тёплой щёчке сестрицы. – Просто знай: нет у меня на свете никого дороже тебя! Ты – свет очей моих, сердце сердца моего и душа души моей. Ты – вся жизнь моя...
– Отчего ты так говоришь, Невзорушка? – беспокоилась Лада, мерцая в сумерках тревожными искорками в глазах. – Никогда я прежде тебя такой не видела, и голос твой, как струна, рвётся... Беду моё сердце чует, ох, беду горькую! Скажи, что случилось, что стряслось?
Горло Невзоры, точно мягкой, но сильной лапой стиснутое, не могло выдавить ни слова. Под повязкой пекло, стучало и ныло, будто тысячи мелких тварей крошечными зубками глодали ей руку. А Лада вдруг прошептала то ли со страхом, то ли с удивлением:
– Невзорушка, у тебя глаза светятся...
«Неужто началось уже превращение? – ёкнуло, похолодело сердце. – Не рано ли? Ведь Размира сказала – три дня...»
– Ладушка, иди-ка к себе в опочивальню, – раздался голос отца. – Мне с твоей сестрицей парой слов перемолвиться надобно.
Лада обернулась растерянно, пролепетала:
– Батюшка, но я...