— Да так, дела, — ответил Калинин вполне определенно, в том смысле, что не имеет желания распространяться на эту тему.
В этот вечер в коммуне был полный сбор. И Торбик заварил по такому случаю морковного чая. Все потянулись вниз, в людскую.
Калинин сидел за общим столом, рядом с женой — Екатериной Ивановной, грел о стакан ладони.
— Сегодня на митинге, — рассказывал Михаил Иванович, — только успел на трибуну подняться, а мне уже кричат: «Нам не речи, не слова, а хлеб давай!» И я им без всяких изысканностей отвечаю: хлеба нет, и я вам его не дам. И не запугивайте меня, все равно не поверю, чтобы хоть один рабочий согласился задержать хлебный маршрут, который на фронт для Красной Армии отправляется…
Считался я когда-то самым мягким человеком — за всю жизнь курицы не зарезал, если нужно было — шел соседа просить. А теперь вот людям, голодным людям отвечаю — голодаете и будете пока голодать, потому что ничего другого не скажешь. Когда идет беспощадная борьба, проникаешься одним сознанием — уничтожить врага, только этим сознанием, а уж уничтоживши, можно приходить в мирное состояние, жизнь налаживать. Да, для налаживания жизни время еще не подоспело, пока бы месяца три-четыре продержаться, тогда и оглянуться можно будет… Какое сегодня число? — спросил вдруг Калинин и, услышав ответ, ни к кому не обращаясь, думая о чем-то своем, произнес: — Значит, завтра будет 30 марта, года девятьсот девятнадцатого, воскресенье…
И снова все почувствовали, что беспокоят Михаила Ивановича какие-то свои мысли, о которых говорить он не хочет или не может.
Котляков взглянул в окно. Ночь прилипла к стеклу. Чтобы заполнить паузу, Иван Ефимович сказал:
— Тревожно нынче в городе, так и прислушиваешься, где выстрелы посыплются, а где свистать начнут.
Калинин будто не слышал его слов.
Через людскую прошествовал швейцар Сарафанов. Борода вперед, ни на кого не смотря, никому не поклонившись. Набрал горячей воды на кухне, и таким же манером — назад. Михаил Иванович усмехнулся ему вслед.
— Когда я в людях служил, был там камердинер Петр Петрович. У него вся камердинерская знать Петербурга собиралась. Копировали они своих господ, ну, просто чудо: хорошие вина пили, светские разговоры вели — все больше о чинах да орденах, карьерами своих хозяев друг перед другом похвалялись. А меня, как не отесанную еще столицей деревенщину, заставляли им прислуживать. Для них весь мир так и строился: они хозяевам свои поклоны бьют, а я должен был им кланяться. На мне, впрочем, все й кончалось — мне никто уж не кланялся. Ох, и гоняли же меня эти камердинеры. Одно слово — холуи… Однако и ими не рождаются.
Оставшись с Михаилом Ивановичем вдвоем, Екатерина Ивановна сразу же спросила:
— Что же у тебя стряслось такое? Я же вижу — сам не свой.
Калинин хитро взглянул на жену, — а ты сама на таком митинге побывай.
— Тебе уж не впервой.
— Завтра в Москве на заседании ВЦИК будут нового председателя выбирать, вместо покойного Якова Михайловича.
— А тебя что тревожит?
— Не говорил я тебе прежде, Ленин думает мою кандидатуру выдвигать.
— Как же ты будешь председателем ВЦИК?
— Подожди, изберут ли еще.
Екатерина Ивановна покосилась на мужа — со мной в прятки не играй.
— Сегодня известие от Ленина пришло: просил мне лично передать, что считает такое решение единственно целесообразным.
— Да я про тебя спрашиваю, как же ты справишься с такой должностью?
— Чего же гадать — пока я и круг занятий осмыслить не могу. Только заметь, когда я тебе принес известие, что городским головой стал, ты куда больше подивилась. А теперь вот второй год прошел и вроде бы ничего особенного, так и быть должно — быстро люди привыкают.
Екатерина Ивановна не ответила, она думала о чем-то своем, как и положено жене, наверное, о семейном, и лицо у нее было усталое, грустное.
Вскоре все спали. Только на кухне еще возился Иван Федорович. Он решил приготовить к завтраку запеканку. Отмочил овес и проворачивал его теперь через мясорубку. Торбик не знал, что Калинин и Котляков ранним утром уйдут из дома, даже не вспомнив о завтраке. Они этого тоже не знали.
Ранним утром 30 марта обитателей особняка, который еще по-прежнему называли домом Брандта, разбудил тревожный стук в парадную дверь.
III
В третьем часу утра словно отрезало: замолчал телефон, не тревожили комендатуры — ни районная, ни центральная, перестала хлопать дверь внизу, затихла перебранка подле дежурного. Лепник научился без ошибки, не теряя и минуты, улавливать тот перелом, за которым начинает спадать лихорадка ночной работы. Он тут же сбежал вниз, сказал дежурному:
— Поеду посты проверю. Задержусь — посылайте Большой проспект, 916, кв. 10. Понял?
— Понял, товарищ комендант.
И вдруг, неожиданно для себя, Лепник рассмеялся:
— А что понял-то?
— Если задержитесь, так Большой проспект…
Сырой холодный ветер, прихваченный ночным морозцем, натянул на мостовые наледь. Комендант хоть и с трудом, но удерживался в седле: шины скользили, словно коньки. Он и в самую лютую непогоду, несмотря на снег и лед, передвигался по городу на велосипеде.