Для них война уже кончилась. А мы, взволнованные встречей, возбужденные еще не окончившимся боем, настороженно вглядываемся поверх их плеч — не высунется ли откуда автоматный ствол, и, освобождаясь от объятий, перебегаем редкой цепью к дальней окраине. А следом приходят артиллеристы и штабы и располагаются в уцелевших избах. А мы снова занимаем оборону за околицей…
Радость освободителей самая главная радость на войне. Кто ее испытал тот знает. Кому не довелось пусть поверит.
Этого хватит на всю оставшуюся жизнь.
Когда большая и лучшая часть жизни, во всяком случае, ее активный, наиболее деятельный период позади, пора подвести и некоторые итоги.
И вот что странно. Самым лучшим временем нашей жизни оказывается война! С ее неимоверной, нечеловеческой тяжестью, с ее испытанием на разрыв и излом, с ее крайним напряжением физических и моральных сил все-таки война.
В чем здесь дело? Только ли в тоске по ушедшей молодости? Нет, конечно. На войне нас заменить было нельзя. И некому. Ощущение сопричастности к великим трагическим и героическим событиям составляло гордость нашей жизни.
Я знал, что нужен. Здесь. Сейчас. В эту минуту.
И никто другой.
Беда ждала нас после войны.
В марте пятьдесят третьего умер Сталин, а в сентябре пришел Хрущев. Сталин держал большую армию и собирался воевать дальше, Хрущев же понимал, что не только «воевать дальше», но и содержать такую огромную армию разоренная войной страна не может, и стал ее сокращать. Объективно это было правильно, но, как это часто бывает, хорошее начинание, пока оно доходит до исполнителей, искажается и нередко превращается в свою противоположность.
После войны большинство молодых офицеров были еще не женаты, хотели демобилизоваться, пойти учиться или доучиваться (последнее было разрешено только рядовому и сержантскому составу), получить образование, специальность. Всем им было отказано. К пятьдесят третьему году они свыклись со своим военным будущим, полюбили или, по крайней мере, привыкли к нему, не мыслили своей дальнейшей судьбы вне армии, и для них это был удар. Катастрофа.
Без пенсии. Без образования. Иногда даже военного. Без специальности военные училища не давали тогда гражданской профессии. С квартирой в гарнизоне, который должны были покинуть и остаться без жилья. Смешно сказать, мы не имели даже гражданской одежды.
Зато все мы были уже женаты, обременены семьей.
До пенсии мне оставалось полтора года. Член Военного Совета сказал: а с кого я должен начинать? На тебя пальцем показывают. У тебя отец враг народа! До XX съезда оставалось три года. Да и кто бы мог это предположить?
Но были и такие, которым до минимальной пенсии оставалось несколько месяцев! Не щадили никого. О войне, о фронте, о ранах никто не вспоминал. Никакие заслуги во внимание не принимались. По армии прокатилась волна самоубийств. Некоторые офицеры спились. Пополнился и преступный мир… Это была трагедия поколения. Поколения фронтовиков.
Мы оба имели право на Москву, но жить было совершенно негде. Жена, «чистокровная» гнесинка, закончившая все три гнесинских учебных заведения (сейчас уже никто не помнит, что еще задолго до революции (1895) получившие дворянство крещеные евреи Гнесины создали и содержали музыкальную школу, впоследствии им. Гнесиных), пошла в министерство культуры. Там сказали: с квартирой или север или юг. Мы решили ехать и поработать в Таджикистане. Это «по» длилось почти сорок лет До отъезда в Израиль.
Это была страшная ломка. И через полвека вспоминаю об этом с ужасом, боль ушла внутрь, но не исчезла. Я еще долго ходил в шинели, не в силах расстаться с армией даже мысленно. Да ничего другого и не было. Выкинуть в никуда боевых офицеров, воевавших за Родину, не раз раненых, с грудью орденов обида на всю жизнь.
Пронзительные слова поэта-фронтовика Александра Межирова:
вмещают многие обиды и несправедливости.
В том числе и эту.
Наша молодость прошла в шинели.
Мы были на переднем крае истории.
Теперь это глубокий тыл…
Из первого окружения я выходил босиком.
Теплым июлем идти было поначалу даже приятно. Да и некому было подсказать, что с непривычки далеко так не уйдешь. На ступнях, пальцах образовались нарывы, идти стало мучительно тяжело. После привала поднимался с трудом и, делая первые шаги, чуть не кричал в голос. Но шел. Ноги расходились, боль притуплялась. Близ Вязьмы в одном селе старик дал мне лапти, чистые портянки, показал, как обуться. «Да ведь вы всегда босиком ходите и ничего! Нет, сынок, босиком это дома. А в дальний путь завсегда лапоточки обуваем».
Подошли бабы: «Оставайся у нас. Мы тебя к стаду приставим. Скажем: наш пастух, местный!» Уже не раз приходилось слышать, как ревут недоеные коровы, которых перегоняют в тыл. Повидавшие немецких десантников женщины, рассказывали: коровы не даются немцам доить — чужая речь, немецкого они не понимают…