В такие минуты отец почему-то напоминал плаксивого, только что извалявшегося в манежных опилках старого, страдающего грудной жабой, запойного клоуна в надвинутом на самые глаза колпаке. Этот невероятной, просто болезненной худобы клоун из цирка Чинизелли выбегал из-за портьеры, занавеса ли расшитого серебряными звездами, глупо, невыносимо глупо надувал щеки, стараясь, видимо, тем самым изобразить на своем лице удивление, таращил глаза и истошно кричал. Да так кричал, вопил, что сидевшие под куполом цирка жирные голуби вспархивали и роняли вниз сизые в разводах перья с прилипшим к ним пометом.
Голосил:
- Антонио! Меня зовут Антонио!
- Да знаем, знаем, как тебя зовут, - звучало из зала, - с чем на сей раз пожаловал, старый дурак?
- Это я-то старый! - Антонио хватался за несуществующий живот и падал на манеж, начиная при этом эпилептически перебирать ногами, поднимая вверх клубы желтой опилочной пыли. - Это я-то старый! Я старый?! Я - молодой, мне восемнадцать лет! Нет, мне - пятнадцать лет! А ты, старый пердун, заткнись! Понял!
Зал тут же отвечал взрывом дружного хохота:
- Молодой, молодой, пахнешь водой! Да ты на себя посмотри, Антонио!
- Смотрю, смотрю, внимательно смотрю и вижу только ваши ослиные морды да свинячьи рыла! - При этом Антонио вертел головой так ретиво, что колпак наконец слетал с его головы в опилочное месиво, обнажая при этом абсолютно лысый, густо натертый репейным маслом череп клоуна.
- Ну уморил, уморил, разбойник! - вопили сидевшие в первых рядах нарядчики и портовые служащие, младшие офицерские чины, плакали со смеху или даже лупили себя кулаками по животам.
- Сейчас врежу вам всем! Сейчас врежу! - Теперь же Антонио пытался напялить на голову свой непотребного вида, извалявшийся в опилках колпак, но у него ничего не получалось. Он хватал его обеими руками, невыносимо уморительно примерялся, целился, однако в самый решающий момент промахивался, спотыкался и, перевалившись через обшитое залоснившимся, давно вытертым велюром ограждение манежа, падал кому-нибудь из зрителей на колени.
- А ну пошел, пошел, демон такой! - вопили, превозмогая невыносимый, доводящий до остановки дыхания смех, зрители.
Апноэ - остановка дыхания во сне.
Антонио извивался. Визжал. Пускал слюни, а откуда-то сверху к нему уже бежал тучный, едва державшийся на ногах господин:
- Я тебе морду набью, скотина!
- Александр Иванович, Александр Иванович, не извольте беспокоиться, не извольте беспокоиться! - доносилось со всех сторон как эхо. И гул голосов нарастал, превращался в рев, в топот, в стук колес, в стук молотков:
- Держите, держите, мерзавцы такие, господина Куприна, чего пялитесь!
Но было поздно, господин Куприн оступался и тоже неловко падал кому-то из зрителей на колени.
...когда вагон, погрузившись в густое молочное облако взвихряющегося из-под перрона пара, вздрогнул и резко остановился, мать села на край дивана и сложила руки на коленях.
Саша хорошо знал, что именно в такой же позе всегда сидел вырезанный из дерева Спаситель. Он содержался в каменной темнице, и потому по его лицу, рукам, острым худым коленям стекала кровь, а распухшие от слез глаза его выражали лишь страдание да одуряющую боль, приносимую ощущением абсолютной покинутости всеми, оставленности, предательства и безграничного одиночества.
Довольно часто, чтобы не видеть всего этого кошмара, деревянную скульптуру Спасителя накрывали вышитой Голгофами Плащаницей, но и при этом не могли удержаться от вызывающего припадки умопомешательства любопытства. Тайно, тайно, чтобы, не дай Бог, никто не увидел, приподнимали края этой Плащаницы и заглядывали в пахнущую благовониями темноту. Сколько чувств! Сколько видений! Сколько неведомых ранее желаний и ощущений вызывало это, кстати сказать, весьма и весьма греховное подсматривание, что и не перечесть!
Некоторые утверждали, что там, находясь в скинии, Спаситель даже и улыбался сквозь слезы, прощал полностью своих лютых мучителей, хотя, конечно, в это было трудно поверить, ведь перенесенные и грядущие муки могли вызвать лишь уныние и желание призывать и еще раз всячески призывать смерть как единственную цельбоносную возможность если не спасения, то хотя бы освобождения!
Отчаяние.
Потом мать вставала с дивана и выходила из купе, а проводник, совершенно являя собой саму любезность, провожал ее в тамбур, где уже толпились встречающие.
И так все повторялось снова и снова...
Вот мать медленно открывала глаза, с трудом переворачивалась на спину, распрямляла затекшие ноги, что еще мгновение назад были поджаты к ввалившемуся животу, двигала руками под багряницей, которой была накрыта, перебирала четки, а люди, стоявшие вокруг низкого, убранного объярью с серебряными кистями по углам одра, больше напоминавшего турецкую тахту, тут же приходили в движение, словно очнувшись, словно выйдя из оцепенения. Изойдя.
- Значит, она все-таки жива и не усопла, как могло показаться, или как того по крайней мере требовал сюжет, запечатленный на старой, неизвестного происхождения линогравюре! - восклицали.
Умилялись.