Сани стояли у края огромной, теряющейся в солнечной синеве котловины. Дух перехватило от высоты. Хотелось отползти прочь, но сила, обратная, упрямо удерживала на месте, заставляя неотрывно глядеть в завораживающий, тянувший к себе край земли. Совершенно ясно осознаю тут, что это же все было под Томском, зимой, много лет назад: меня, пятилетнего, увозят из Татьяновки в Красноярск к тетке Наде... Причем само осознание было столь стремительно несущимся, что появилась боязнь — все вот-вот может исчезнуть совсем, навсегда. Неприятным суховеем тоски обдало сердце. Стало страшно до безысходности, и душа старалась уцепиться за то, что все это было давно, а сейчас лишь грезится мне... только грезится. Я словно вновь оказался на небольшой горушке в окрестностях Томска, на краю обрыва, который разверзся на том зимнем пути из моей деревни в город.
Гулкая пустота. Никакой опоры — провал бесконечной тьмы. Хрупкое, до страха непрочное равновесие. Но и оно вот-вот нарушится, и сознание, не выдержав, угаснет... Был короткий миг, в который промелькнула мысль, что нужно держаться, держаться, не дать этой последней, ничтожно слабой зацепке уйти... иначе уйдет и этот миг.
Рядом грохнуло... с настойчиво нарастающим сипом поднялась кабина лифта... и остановилась передо мной... юркнуть наверх, к подоконнику — не успею, заметят... Остался на месте... Дверь лифта, кем-то задерживаемая, тихо закрылась, и все замолкло. Ничего не понимаю, померещилось, что ли? Никого нет. Прошло много времени. Только тишина... и мой вопрос. Слегка выдвинулся вбок, чтобы увидеть пространство за металлической клетью... показалось чье-то плечо... хотелось остановиться, но не смог... Он стоял и ждал, когда я появлюсь из-за края лифта. Я знаю его; в этом подъезде дома я всех знаю... Он пенсионер и не любит проигрывать в шахматы на «скамеечных турнирах» Гоголевского бульвара. Я онемело уставился ему в лицо. Осмотрев все справа и слева от меня, он быстро, бесшумно оказался у перил и цепко обшарил глазами площадку этажом ниже. Он не заметил меня, хоть и был в трех метрах, я даже видел, как он покрылся красными пятнами. Косо улыбнувшись и прогремев связкой ключей, он ушел к себе... но странно: прикрыв дверь, он не защелкнул ее засова, как делал это всегда. Пойти и сказать: «Вы оставили дверь открытой»... Может не так понять... Дверь вдруг с силой рвануло вперед, ударило об стенку, прогремел угрожающий вопль вконец перепуганного человека, лихорадочно пугающего других, и все смолкло, только серая пыль разбитой штукатурки, разрастаясь огромным одуванчиком, медленно оседала вокруг.
Вскоре я был внизу, наслаждался солнцем, свободой, предоставляя людям, быстро пробежавшим в подъезд, убедиться, что чердак тот действительно не без странностей.
...К этому времени я побывал уже в четырех или пяти театрах, но все это было как-то глухо, вроде это и не происходило вовсе. Эти похождения из одной двери в другую были долгими, утомительными и, как теперь я понимаю, просто напрасными — бесплодными. Они ничего не могли изменить тогда, но бередили, ранили душу, озлобляли; многочасовые ожидания изматывали, унижали; все это я чувствовал, и в следующий кабинет входил не таким, каким мог и должен был бы войти, то есть самим собой. Не ропщу, ни единого упрека ни в чем и никому, кроме одного, но и тот самому себе: в тридцатилетнем возрасте нужно бы уже знать себя и уметь владеть собой в разных обстоятельствах. Хорошо это или дурно, но временами мне кажется, что и сейчас-то не очень знаю, кто я такой есть. Если же порой и померещится нечто, то и тогда не сразу сообразишь, что это-то и есть я. Сложно.
Когда же вдруг на улице, у выхода из театра или у подъезда моего дома меня перехватывают взволнованные юноши, девушки или читаю полные тревоги письма с просьбой совета — как попасть на сцену, стать артистом, — я знаю наверное, что все это было, было, что это именно я проник сквозь жестокое горнило непонимания и выстоял потому только, что я шел, зная, чего хотел и что мог. И единственным советом, багажом в этом прекрасном, но и тяжелом пути к самому себе были Вера, Надежда, Любовь.
...Главный режиссер одного драматического театра на улице Горького, шумно подхватывая воздух, наслаждаясь когда-то удачно найденной манерой говорить, совершенно не затрачивая себя на это, мимоходом промямлил:
— У меня со своими-то актерами нет времени разговаривать, а где же взять его на пришлых всевозможных приезжих... и о чем, собственно, вы хотите говорить со мной?
— Я хотел бы, чтоб вы меня посмотрели, послушали...
— Я и так на вас смотрю и слушаю и, простите, ничего не могу сказать вам утешительного... прощайте...