Читаем Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества полностью

Жизнь после смерти – твоей как моей, хоть я помоложе твоей жены, но она оклемалась, а я – нет. Первый мертвец в моей жизни – Довлатов, потом – ты, а после один за другим: твои друзья, твои враги, мои – сначала папа, потом мама. Расплата за то, что была на равных и по корешам с теми, кто старше. Вот и осталась одна. Одна – среди могил. Разбросаны по белу свету. Папа с мамой – в Бостоне, редко бываю, а скоро некому будет прийти. Довлатов – в пяти минутах, в Куинсе, в кедровой роще, от которой одно название, еврейское кладбище что мебельный магазин, слон в посудной лавке, чужой среди своих.

Шемякин – в Клавераке, посреди любимых холмов, под самим собой на коне, полускелет, полу в доспехах, с поникшим пенисом на крупе, с посмертной маской на все четыре стороны, заблаговременно снятой с живого. Соловьев – на Стейтен-Айленде: вид аховый – океан, маяк, буддийский храм, да только ему все это теперь по барабану. Ростропович – в Москве, на Новодевичьем, рядом с Вишневской: неужели и там лаются, как в жизни, мат-перемат? Дальше всех ты: на Сан-Микеле, сначала под самодельным крестом, теперь под мраморной стелой цвета охры, кириллица с латиницей, выгоревший снимок под целлофаном, поверху – камушки и ракушки, внизу – крошечная цветочница. Поодаль, под двуспальной плитой – Эзра Паунд, которого ты ненавидел как еврей, да и он бы тебя, наверное, по той же причине – как еврея.

Каково тебе коротать вечность с антисемитом? Но и ему повезло: подложили в соседи жида. Сочувствую обоим. Или вам там теперь без разницы? Ищут могилу Эзры, натыкаются на тебя. Редко когда наоборот.

Народная тропа не то чтобы заросла, но любителей поэзии – поэтов тем более! – осталось так мало, не все ли равно, кому из мертвых достанутся живые цветы. На твое 75-летие собралось здесь несколько заговорщиков, меня включая: выпили кьянти и граппы в твой помин, даром через проход мраморный стол стоит – надгробная плита о четырех лапах британскому послу в Венеции сэру Артуру Кларку.

А где лягу я? В отличие от тебя, мне – по фигу. Нервы на пределе, щитовидка вспухла, биопсию вот взяли, но от химиотерапии – решено! – откажусь: зачем продлевать жизнь? Жизнь ныне еще в меньшей цене, чем в твои времена.

Мне теперь столько, сколько было тебе, когда ты рухнул на пороге своей комнаты, разбив очки. Молодая красивая вдова, лепечущая сирота с траурно опущенными губками, разноязыкие некрологи, венки, венки, венки. Ты лежишь в массивном, обитом медью гробу, сжав мертвой хваткой католический крест, который вряд ли когда держал в жизни. Я узнала о твоей смерти в городе, куда ты отправишься в посмертное путешествие через полтора года – по земле, по воздуху, по воде.

На вечное поселение.

Спор двух городов из-за твоих мощей был решен в пользу третьего.

Как сам возжелал – чтобы твои останки плавали в Лагуне:

– Умереть бы в Венеции. На худой конец, провести в ней остаток вечности…

Программа-максимум и программа-минимум.

Единственный из своего поколения, ты заглядывал за пределы своей жизни.

Слабо тебе заглянуть в обратном направлении? Из прошлого – в будущее? Или вы там заняты играми с вечностью, и мы для вас мелюзга, суета сует, никакого любопытства?

Почему из двух стран, где ты прожил две жизни, ты выбрал третью, переименовав в Скиталию, хотя скитальцем был в любой точке шарика, окромя одной шестой, а та, сжимаясь, как шагреневая кожа, без республик, без Кавказа, теряя Дальний Восток и Южную Сибирь, наверное, уже одна восьмая или девятая, я знаю?

– Не ленись – подсчитай, – опять слышу твой загробный голос.

Квота времени. Не буду.

Вся земля – Скиталия: для живых равно, что для мертвых.

Может, потому ты и любил Италию, что нигде не был так одинок?

То есть самим собой: бедуином, кочевником, скитальцем.

Скиталец в Скиталии.

Мечтал умереть в Венеции, боялся умереть в Питере (потому ни разу и не съездил), умер в Нью-Йорке.

Я с тобой говорила после твоей смерти, но ты был еще жив.

Ты умер в ночь с субботы на воскресенье, а я позвонила тебе в воскресенье утром.

Какое-то чувство во мне шевельнулось, проснулась чуть свет и – к телефону. Слышимость через океан никакая, впервые не узнала тебя – глухой, незнакомый, механический голос. Решила, шум атлантических волн, но ты сказал, гости шумят внизу, а ты наверху, у себя в каюте. Мы не общались несколько месяцев, разговор не клеился.

– Ну, как ты?

– Живой пока. Хотя полной уверенности нет. Сердце пошаливает.

Немного тружусь, немного помираю. Всего понемногу.

– А как насчет выступления в Ля Фениче? По городу уже расклеены афиши.

– Без меня, – и характерный твой горловой смешок.

Надежда свидеться с тобой в Венеции истаяла, как облако.

Стало вдруг тебя ужасно жалко:

– Как приеду – сразу к тебе, – пообещала я.

– По новому адресу.

До меня не сразу дошло.

– Привет Серениссиме. Мазл тов.

Твои последние слова.

До сих пор гложет.

Помню твой рассказ о звонке из Москвы:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже