Для литературных разборов ему катастрофически не хватало систематического образования. Не говоря уж о том, что ему было трудно сосредоточиться на чем-нибудь, окромя самого себя, с годами его эгоцентризм приобретал характер полной отключки от внешнего мира. Его литературоведение – странная такая комбинация наукообразного шкрабства и дилетантского мудрствования.
Вот именно: от лукавого.
С Мандельштамом он превзошел самого себя, разгадывая его стихотворение, как кроссвород, по пути начисто утратив его смысл и мощь. Студенты скучали, а Артема как человека импульсивного трясло. Лучше бы он прямо тут же и вытряс свое несогласие, но он – памятуя мой совет избегать скандалов – сдержался, затаился и только потом выплеснул свое несогласие в письменной форме. Результатом его трясучки и была курсовуха по Мандельштаму, где Артем дал себе волю и, не опускаясь до спора и даже не упоминая ИБ, написал об этом стихотворении сам.
Забегая вперед: свой мандельштамовский разбор ИБ в периодику так и не тиснул и в последний момент – уже на стадии galley proof – изъял из очередного, которому суждено было стать последним, сборника своих эссе: побочный результат этого не только литературного поединка. Зато курсовая Артема была классной. Как будто это сам ИБ сочинил, когда был юн, горяч и писал стоячим. Стихотворение о стихотворении, хотя и в прозе. Мир державный в представлении и трактовке Артема – это мир властный, имперский, взрослый, родительский, мир императива, кастрации и страха, мир, от/из которого Мандельштам бежал без оглядки, но который его нагнал и прикончил. Нет, эта работа не была политизированной, она была исступленной, наивной и чистой, поэзия и политика скрестились на высшем уровне судьбы и смерти.
Понятно, ИБ не мог ограничиться рутинным и обещанным В+, не имел права, но и признать свое поражение, тем более на его собственном поле, было невыносимо – это я знаю точно. Это было испытание – не только для него, но и для нас всех. Включая мою с ним дружбу. Я давно уже жалела, что свела их с Артемом. Как раз у ИБ была замечательная привычка: не знакомить одних своих приятелей с другими.
Короче, мы с нетерпением ждали реакции профессора Доуэля-Бродского, но никак не ожидали той, что последовала: он просто зарубил курсовую Артема.
– Работа ужасна, стиль неприемлем, в вечную поэзию примешана скоропортящаяся политика, – выдал он Артему, возвращая реферат. – В подробности вдаваться не обязан. Достаточно с меня дискуссий в классе. Сыт по горло.
Артем был сокрушен, раздавлен – речь шла не только о его честолюбии, но о судьбе. Пусть не о судьбе, а о профессии или карьере, хотя кто знает?
Это была моя инициатива, я напомнила Артему о формуле Довлатова: «Иосиф, унизьте, но помогите». Артем попросил ИБ дать ему еще одну возможность, хотя на самом деле это Артем давал ему возможность исправить то, что тот напортачил. ИБ согласился не подавать оценку как окончательную, и Артем засел за новую работу. Выбрал нейтральный сюжет, месяц ишачил, работа вышла вымученной, из-под палки и с постоянной оглядкой, но отвечающая общепринятым стандартам – и понес в деканат. Там ее завернули. Оказалось, еще три недели тому ИБ прислал ведомость с отметками, где против имени Артема стоял «неуд». Артем тут же забрал документы из колледжа и вернулся в Нью-Йорк за куском хлеба на другом поприще.
Я позвонила ИБ:
– Hi, monster. То, что ты сделал, – подлянка, а причина – что ты уже не узнаешь себя. У тебя отшибло память. Ты мертв.
– Ошибаешься, детка. Причина – что я узнал себя. Этим твой бой меня и достал. Тот я не нравлюсь себе нынешнему.
– Ты думаешь, тому тебе понравился бы ты сейчас? – и повесила трубку.
Навсегда.
Нет худа без добра: мы с Артемом перестали тянуть резину и поженились. Не могла я его в такой ситуации оставить одного. Знаю: сказать про человека, что он близок к самоубийству – не сказать ничего. Я спасала Артема, а спасла ИБ – случись такое, было бы на его совести. Она у него и так перегружена. Артем медленно возвращался к жизни. Секс как терапевтика. А для меня секс как секс. И договорились к той истории больше не возвращаться – никогда. На само его имя у нас было наложено табу. До самой его смерти – через семь месяцев. Я была тогда в его Венеции с Шемякой. Маскарад, установка памятника Казанове, пиаровы акции маэстро, я на подхвате: фотограф, переводчик, гид, антрепренер, да мало ли! Сбилась с ног. Фигаро тут, фигаро там.
Работа меня и спасла от погружения в боль, а боль – нешуточная.
Кто знает, мне, может, было хуже, чем Артему: потерять такого, с беспамятного младенчества, друга, друга-наставника – всем хорошим и нехорошим во мне обязана тебе и никому другому. Если б не Венеция, боль одолела меня и прикончила.
Через две недели ты бы приехал сюда, чтобы выступить в Ля Фениче – последняя возможность для нашего примирения. Там и договорились встретиться. И тут на меня обрушился последний удар: твоя смерть.
Голова профессора ИБ
Сноска в тексте