Время мое все уходило на посещение госпиталей и приготовления к лекциям. Немало операций в госпиталях Обуховском и Марии Магдалины было сделано мною в это время, и я, как это всегда случается с молодыми хирургами, был слишком ревностным оператором, чтобы отказываться от сомнительных и безнадежных случаев. Меня, как и всякого молодого оператора, [занимал] не столько сам случай, то есть сам больной, сколько акт операции, – акт, несомненно, деятельного и энергичного пособия, но взятый слишком отдельно от следствий.
Мне казалось в то время несправедливым и вредным для научного прогресса судить о достоинстве и значении операции и хирургов по числу счастливых, благополучных исходов и счастливых результатов.
Что делать, когда суждениям молодых людей суждено быть иными и отличными от суждений зрелого возраста и стариков!
Несмотря на усиленную деятельность с раннего утра до поздней ночи, меня не тяготила эта жизнь; мне жилось привольно в своем элементе. Целое утро в госпиталях – операции и перевязки оперированных, потом в покойницкой Обуховской больницы – изготовление препаратов для вечерних лекций.
Лишь только темнело (в Петербурге зимою между 3–4 час[ами]), бегу в трактир на углу Сенной и ем пироги с подливкой. Вечером, в 7, – опять в покойницкую и там до 9; оттуда позовут куда-нибудь на чай, и там до 12. Так изо дня в день.
Однажды кто-то из докторов (кажется, Задлер) пригласил меня посетить большой сухопутный военный госпиталь на Выборгской. И госпиталь, и в особенности заведовавший им главный доктор представились мне чем-то фантастическим, из «Тысячи и одной ночи».
Старое здание госпиталя показалось мне целым городом; тут были и огромные каменные постройки, и деревянные дома, и домики, занимавшие целые улицы, и все это было переполнено больными, фельдшерами, служителями; по коридорам каменных зданий и из одного дома в другой шмыгал беспрестанно этот многочисленный персонал, носил, приносил, переносил, шумел, бранился.
Но главный curiosum был сам главный доктор. Откуда у нас выкопали такое допотопное, нет, не допотопное, а просто невозможное животное, каким представлялся мне доктор Флорио, едва ли кто решит путем исторического дознания.
Мне известно было только, что Флорио, родом итальянец, принят на русскую службу, вероятно, еще в 1812–1813 годах, любимец баронета Виллье, действительный статский советник и кавалер.
Посторонние лица, входившие во время докторского визита в одну из огромных палат сухопутного госпиталя, нередко могли быть свидетелями следующей сцены.