Граф Иван Салтыков, за всю жизнь не прочитавший ни одной книги, понаслышке от кого-то утверждал, что трагедия, будто бы прочитанная им, очень опасного содержания для настоящего времени, и под влиянием этого впечатления побежал к любовнику, чтобы сообщить ему свое мнение. Не знаю, читали ли Екатерина или Зубов, но вскоре явился ко мне полицмейстер и очень вежливо попросил позволения войти в книжные магазины, принадлежавшие академии: согласно приказанию императрицы, он должен отобрать все экземпляры трагедии, по мнению Екатерины, очень опасного сочинения.
Я допустила его, заметив при том, что едва ли он найдет хоть один оттиск. Но так как эта пьеса помещена в последнем томе «Русского театра», издаваемого в пользу самой академии, то, если угодно, он может вырвать ее из книги. Затем я добавила, что очень смешно считать опасным это несчастное произведение, которое на самом деле гораздо менее враждебно монархической власти, нежели многие французские трагедии, представляемые в Эрмитаже.
После обеда ни кто другой, как Самойлов, генерал-прокурор Сената, пришел ко мне с выговором от императрицы за напечатание этого труда. Чего хотели – оскорбить или испугать меня этой цензурой, я не знаю, но преследователи мои не преуспели ни в том, ни в другом. Я отвечала графу Самойлову очень холодно и твердо, выразив удивление: на каком основании императрица могла заподозрить меня в желании распространять что-нибудь враждебное ее интересам? Когда он сообщил мне намек Екатерины на произведение Радищева, с которым она сравнила опасную трагедию Княжнина, я повторила, что лучше бы сравнили их, особенно последнюю пьесу, возбудившую с их стороны столько мести, с ходячими французскими драмами, представляемыми как в общественных, так и в частных театрах. Относительно ее либерального направления я просила принять во внимание, что она предварительно была отдана на просмотр одному из академических советников, прежде чем Княжниной было позволено печатать ее в свою пользу. Поэтому я надеюсь, что мне не будут больше говорить об этом.
В тот же вечер я не замедлила навестить Екатерину. Когда я вошла в комнату, на ее лице выражалось явное неудовольствие. Я подошла к ней и спросила о здоровье. «Все хорошо, – отвечала она. – Но скажите, пожалуйста, что я вам сделала, что вы распространяете против меня и моей власти такие опасные правила?» – «И неужели вы считаете меня способной на такое?!» – воскликнула я. – «Знаете, что я думаю об этой трагедии? Ее надобно сжечь рукой палача».
Это выражение было вовсе не в характере Екатерины, и потому я с удовольствием отметила, что она говорила языком другого лица, руководившего ее мнением.
«Но что это значит, государыня? – возразила я. – Будет она сожжена палачом или нет – не мне краснеть за нее. Но, ради бога, прежде чем вы решитесь на поступок, столь несообразный с вашим характером, позвольте мне прочитать вам эту гонимую драму. Вы увидите, что развязка ее именно в том духе, в каком вы и всякий доброжелатель вашей власти желал бы видеть. В то же время прошу вас вспомнить, что, заступаясь за пьесу, я не автор и не заинтересованный издатель ее».
Дальше возразить было нечего, и потому разговор окончился. Затем императрица села за карточный стол, и я последовала ее примеру.
На другое утро я пришла с официальным рапортом к государыне и наперед решила доложить о себе вместе с другими, а потом просить уволить меня от должности, если она не примет меня с обычным доверием, не допустит в свою туалетную бриллиантовую комнату и не станет говорить со мной по-прежнему запросто.
В сборной зале меня встретил Самойлов, только что вышедший из кабинета государыни. Он шепотом советовал мне вести себя хладнокровно, ибо императрица вскоре покажется. «Кажется, она нисколько не гневается на вас», – добавил он.
Я отвечала обыкновенным тоном, так, чтобы слышали рядом стоявшие: «Милостивый государь, я не имею особого повода горячиться – мне не за что упрекнуть ни себя, ни других. Что же касается государыни, то мне остается сожалеть, если она сердится или подозревает меня. Впрочем, я так привыкла к несправедливости, что, как бы она ни была велика, меня трудно удивить».
Вскоре вышла императрица и, дав поцеловать руку своим утренним посетителям, обратилась ко мне и с обычной лаской сказала: «Очень рада видеть вас, княгиня. Пожалуйста, идите за мной».
Надеюсь, читатели этих записок поверят мне и не упрекнут в тщеславии, если я скажу, что это ласковое приглашение было приятно мне. Я радовалась не столько за себя, сколько за императрицу, потому что мне было бы больно в противном случае оставить академию и Петербург, что отнюдь не к чести самой Екатерины.
Довольная тем, что цензурная безделица не разлучила меня с государыней, войдя в следующую комнату, я, с жаром протянув руку, просила Екатерину дать мне поцеловать свою и забыть прошлое. «Но ведь по истине», – сказала императрица. – «Да, да, государыня, – продолжала я, прервав ее речь, и повторила русскую пословицу: – серая кошка пробежала меж нами; не зовите ее черной».