На уроках латинского нас вызывали к доске склонять слова. Парты стояли идеально ровно, как послушные дети, мистер Уиллиамс был всегда непреклонен, но все равно добр в своих попытках приучить нас здороваться, говоря: «Salve». Все еще стоял ноябрь, мы проходили третье склонение, он перестал игнорировать меня в классе (теперь я посещала уроки уже два месяца). Он вспомнил, кем я была, и продолжал искать во мне ту ученицу. У него были короткие седые волосы, и он всегда ходил в галстуке-бабочке. Одно из его эссе было о том, что латинский является «закруглением» в углу дверной рамы, и публиковалось в журнале New York Times. Он вызвал меня.
– Элиссон! Dolor!
Я поднялась и начала с именительного падежа слова, обозначающего боль и печаль:
– Dolor, dolores, doloris, dolorum… – уверенно продолжила звательным падежом, в единственном и множественном числах. У меня было много проблем, но латинский никогда не был в их числе. Даже спустя год изучения французского, пока я ходила в терапевтическую школу, латинский остался в моей памяти и отскакивал от зубов.
Он кивнул, я села обратно и начала скучать, рисуя слова в своей тетради:
– Итак, настоящее имя Лолиты происходит от латинского слова, означающего «страдание». Разве это, типа, не потрясающе? – прыжок, разделяющий Долорес и Лолиту, печаль и секс. Но что-то продолжало звенеть.
Я знала, что такое печаль. К тому моменту рассталась с достаточным количеством парней, и изнутри тоже бывала разбита. У меня бывали плохие оценки, мне не доставались роли в спектаклях, о которых я мечтала, я терпела неудачи во многом. Однако помимо ежедневных невзгод, я знала кое о чем похуже.
Я провела в депрессии немало времени, годами посещала психотерапевтов и психиатров. У одного из моих любимых психотерапевтов на столе стояла банка с лимонными дольками в сахаре. Еще один психиатр носил костюмы на два размера больше, чем нужно, и его шея качалась из стороны в сторону, окруженная огромным воротничком, пока он обсуждал с моей матерью новые таблетки. За прошедшие годы мне назначали более двадцати разных лекарств, от Прозака до Лития. Когда я ходила на ЭСТ, то ненавидела сам факт того, что подвергаюсь
«Имя Лолиты означает грусть». Какая-то мысль, связанная с этим, вертелась у меня в голове, в груди, точно в клетке, но пройдет много лет, прежде чем я дам этому объяснение. Пройдет много лет, прежде чем я пойму, как связаны Лолита, боль и я.
Хотя мистер Норт с легкостью прочел уже сотню исписанных мною тетрадных страниц (в своих тетрадях я обращалась напрямую к нему, как было сказано; к тому же он прочел другие исписанные мною тетради, которые я вела для себя, для мисс Кроикс и вообще писала бесконечно), мы никогда подробно не обсуждали мое прошлое. Я упоминала кое-что в своих записях, писала о тьме и беспокойствах и носила рубашки с короткими рукавами, так что на солнце были видны мои шрамы на руках, мои безмолвные напоминания о том, что я резала себя. Но все же. Мы это не обсуждали.
Я сидела одна в классе мистера Норта, ждала, когда он вернется откуда-то, писала, как послушная ученица, какой и являлась.
Услышала, как входная дверь распахнулась, и внезапно он уже стоял рядом со мной, положил листок бумаги на стол передо мной, спросив, что это такое и почему там нет моего имени. Это был избирательный бюллетень, который заполняли учителя, с номинациями за «Лучшие наряды», «Будущего президента», «Самого популярного в школе» и так далее для школьного альбома, где считали голоса. Я нигде не упоминалась.
Я пожала плечами, но перестала писать.
– А на что это похоже?
Он снова спросил, почему я не подаю свою кандидатуру в номинацию «Самые красивые глаза» или «Будущий успех», или еще что-нибудь. Он по-прежнему почти ничего не знал обо мне, несмотря на все то, что я писала и он читал. Я не знала, как писать о таких вещах, о докторах и лекарствах и всем подобном.
– Ты самая симпатичная девочка здесь, а еще ты умнее их всех. – Он верил в то, что сказал, я это видела. Я прикусила щеку изнутри и не ответила.