— Не люблю слово «брак». Какое-то грубое. Я вообще не люблю коротких слов. Они колкие, резкие, зычные. Крик, бой, кол, страх… Сравни: любовь, цветы, нежность…
— Но есть и хлеб, сон, дочь…
— И что ты предлагаешь? — оборвала она разговор о словах.
— Предлагаю торжественно отметить.
— Как? — Её чёрные глаза блеснули; видно, солнце их задело, как и фарфоровую чашку.
— Надо подумать, — сказал он и тут же вроде бы начал думать о том, что уже давно придумал.
— Давай… — начала было она.
— Нет, — перебил Глеб. — Мы проведём этот день так, как провели его пять лет назад.
— Да ведь я же и хотела это предложить, — пропела она фразу, как одно слово.
— Ну? — усомнился Глеб такой синхронности.
— Как хорошо, — помолчав, тихо сказала Вера. — Мы ведь ни разу не отмечали этот день…
Глеб поднялся: разговор сворачивал на сентиментальный путь, которого он почему-то боялся, не зная, что в таких случаях мужчина должен делать и говорить.
— Пойду за газетой.
— Давай я схожу, — предложила она.
Глеб усмехнулся, оценив её порыв: беспокоилась за его настроение и хотела принять удар на себя — вытащить это дурацкое письмо, если оно в ящике. Или порвать в клочья, хотя он запретил это делать, проверяя почту три раза на день.
Пока муж спускался за газетой, Вера стояла посреди кухни. Нужно было собрать грязную посуду и вымыть; посуды-то всего ничего. Но она ждала его возвращения, словно имелась какая-то связь между этими чашками и тем настроением, с которым вернётся Глеб.
Дверь тихо хлопнула. Вера шмыгнула в переднюю и спросила чуть не шёпотом, как спрашивают врача о состоянии лежащего в соседней комнате больного:
— Есть?
— Есть! — громко бросил он это короткое слово и понял окончательно, что не видать ему покоя ни в выходные, ни в будни, пока узкий цветастый конверт будет появляться в почтовом ящике.
Рябинин остановился у парикмахерской, размышляя об относительности всего сущего. Даже земной вес — уж, кажется, что постояннее земного шарика, — оказывается, непостоянен. Вот следственный портфель, который сейчас оттягивает руку. А вчера, когда Рябинин шёл на дежурство, не оттягивал. За ночь портфель потяжелел, хотя в нём не прибавилось ни одной бумажки. Даже убавилось. Правда, за эту ночь Рябинин трижды выезжал на место происшествия и спал часа два, если только можно назвать сном предутреннюю дрёму на потёртом колком диване. Вот портфель и потяжелел. Даже войти в парикмахерскую не было сил.
А ведь он любил это время, эти полтора-два часа после сдачи дежурства, когда можно расслабиться и ехать домой, по-стариковски, бессильно усевшись в автобусе; потом принять душ на вялое, вроде бы безмускульное тело; поесть, но не обед, а так, что попадётся; лечь с газетой на диван и, пробежав глазами заголовки, провалиться в спокойный домашний сон. Он испытывал удовольствие от этого измученного состояния — заслужил его нелёгким трудом, и кончился он, слава богу, этот труд: впереди целый день отдыха…