Я остался вдвоем с Минной Адольфовной, но стоял около двери, у стены. Она сонно и животно смотрела на меня остекленевшими глазами. Я не знал, что делать, и внезапно запер дверь. Подошел к ней поближе и вдруг похлопал ее по жирному, огромному животу. Она не испугалась, только челюсть ее чуть отвисла, видимо от удовольствия.
– Ну что ж, Минна Адольфовна, начнем новую жизнь, – закричал я, бегая по комнате и потирая руки. – Начнем новую жизнь!
Но как нужно было ее начинать?!
Я сел в угол и начал с того, что просидел там три часа, неподвижно глядя на тело Минны Адольфовны.
А за окном между тем медленно опускалось солнце. Его лучи скользили иногда по животу Минны Адольфовны. А серая тьма наступала откуда-то сверху. Вдруг Минна Адольфовна с трудом чуть повернула голову и уставилась на меня тяжелым, парализованным взглядом.
Я почувствовал в ее глазах, помимо этой тяжести, еще и смутное беспокойство и попытку объяснить себе мое присутствие. Она знала, что у нее больше нечего красть, и боялась, по-видимому, что теперь ее будут есть. (Говорили, что одна юркая старушка, кормя ее, пол-ложки отправляла себе в рот.)
Наконец в ее глазах не осталось ничего, кроме холодного любопытства. Потом и оно уснуло. Она уже смотрела на меня мутно, нечеловечески, и я отвечал ей таким же взглядом. В конце концов встал, зажег свет.
Она издала слабое «ик», больше животом.
И вдруг она подмигнула мне большим, расплывающимся глазом. Мне показалось, что она захлопнула меня в свое существование.
Вскоре я бросил работу, жену, карьеру, потом порвал все душевные связи…
И с тех пор уже десять лет каждый день я прихожу в эту комнату, расставаясь с ней только на ночь. Минна Адольфовна подмигивает теперь только безобразной черной мухе, ползающей у нее по потолку.
Но я не обижаюсь на нее за это. Мы по-прежнему смотрим друг в друга. Я навсегда прикован к ее существованию. Иногда она кажется мне огромным черным ящиком, втягивающим меня в свою неподвижность.
Откуда эта странная прикованность?
Я понял только, что она спасает меня от этого мира: я потерял к нему всякий интерес, раз и навсегда, как будто черный ящик может заменить самодвижение. Но она спасает меня и от потустороннего мира, потому что и в нем есть движение. Я ушел от всех миров в эту прикованность, точно душа моя прицепилась к этому застывшему жирному телу.
Почему же иногда Минна Адольфовна плачет, в полутьме, невидимо, внутрь себя, словно в огромный, черный ящик на миг вселяются маленькие, светлые ангелы и мечутся там из стороны в сторону?
Неподвижность, одна неподвижность преследует нас.
Иногда, в моменты тоски, мне кажется, что Минна Адольфовна – это просто тень, тень от трупа моей возлюбленной.
Но постепенно у меня становится все меньше и меньше мыслей. Они исчезают. Одна неподвижность сковывает мое сознание, и все существование концентрируется в одну точку.
И, возможно, меня точно так же разобьет паралич и полностью обезмолвит, на десятилетия, на всю жизнь. И я уже знаю, что какой-то влажный от ужаса, взъерошенный молодой человек с сонными глазами наблюдает за мной.
Он ждет, когда меня разобьет паралич, чтобы точно так же присутствовать в моей комнате, как я присутствую в комнате Минны Адольфовны.
Мудрость мира
У Николая Николаевича пропал нос. Точнее, пропал сам Николай Николаевич, а нос, напротив, остался. Жена Фрося, простая, но неглупая женщина лет сорока, очнулась от сна довольно рано. В сновидении своем она видела все время себя и потому дико кричала матом среди ночи. Ей казалось, что у нее выросла третья грудь. Потом уже пришла в себя. Смотрит: рядом пусто. Мужа в кровати – нет и нет. Посмотрела на часы – шесть утра: куда же муж-то делся?
Одурев, но почувствовав, что это жизнь, а вовсе не сновидение, пошла искать. Искала долго, по клозетам, углам и занырам в их одинокой двухкомнатной квартире.
«Может, ушел выпить», – подумала. Но муж с раннего утра никогда не пил: брезговал, храня себя.
Фрося закурила. «Ума не приложу», – подумала. Вдруг екнуло в голове: а может, ума и не надо?
И тут же завизжала, так что упала щетка, стоявшая в углу.